Собор в четырехугольнике Палат, Суда и Семинарии, а дальше, за мостом через глубокий, летом зеленеющий овраг, тот край, у Одигитриевской и Георгия за Верхом, где и живет она. Недалеко тут древний дом Марины Мнишек. Тихо, барственно, дворянские особняки. Здесь, может быть, пред сумерками она вышла бы гулять, одна, мечтать, и обронила бы перчатку, он бы поднял, и догнал, сказал:
– Анна Николаевна, перчатка ваша…
– Ах, это вы… Благодарю. Вот, я рассеянная…
Белый снег. Слегка уже синеет. Галки дико орут над золотым крестом церкви Георгия – не за Лавками, а за Верхом. В тишине, нежности пронзительной, по малотоптанным тропинкам тротуаров – вот он на плошади перед театром. Бледный шар зажегся у подъезда. Вечереет. Снег, мгла, Россия.
Россия, снег, зима. Далекий путь в жарко натопленном вагоне, занесенные поля, дебри лесов, станция Муром, тройка, колокольчики, опять леса, где, кажется, медведю вовсе и нетрудно тоже в сани сесть и прокатиться – рождественское возвращение домой. Ухабы, гиканье, знакомая доха отца, слегка обмерзшая у губ, от дыханья – вечерний, тихий дом (закинутый в глуши завод) – сладкие дни, покойные, печально-нежные, среди своих, родных. Лыжи и сосны, акварель, книги – и не отпускает милый образ. Ну, вот, разметена в парке площадка, и оттуда видны дальние леса – знаменитые, Саровские, где Серафим кормил медведей. «В дивном саду близ Се-ви-и-ильи…» Ночью в пустынную залу светит отблеск горящего газа над домною и не спится… «Я пропляшу сегиди-и-илью…» В снегах она, и в заметенных елях, в хрустком воздухе, в словах, и смехе близких, в полуночном месяце, и в новогоднем скрипе снега, в новогодней остроте, печали-радости.
И с нею в сердце – дальний путь, обратный, тою же Россией, из Нижегородских дебрей по рязанским и московским до самых калужских, до Калуги о тридцати церквах, до большаков на Ферзиково, Перемышль, Мещовск, и до Оки, замерзшей, заморозившей в себе ципулинские пароходы.
Калуга старый город, вековая жизнь, и утра, классы, и Козлы, и Александры Георгиевичи, вся бедность, вся тоска – пронизанная лишь одной, великой сладостью.
Солнце. С крыш течет. Тротуар у Георгия за Лавками обледенел, снег в переулке Александра Георгиевича стал пестро-шоколадный. Лошади в нем протыкаются.
– Ты что же, Капа? Почему же ты так рано, Капа? Отпустил хозяин? Вот какой у тебя жид любезный, Капа, нынче ведь суббота…
Капа посвистывает.
– Тю-тю-тю, милая мамаша, ну на этот раз уж я сама его и отпустила.
Александра Карловна все вертит свое колесо, на лице благодушная улыбка, озаренная солнцем оттепели.
– Уж ты, Капа, всегда скажешь! Ты всегда такое скажешь…
Капа закуривает папироску.
– «Игнас, Игнас, хцешь яйко?» Он нахал, я его выгнала, да, да, нахал, мерза… – Капа срывается, вдруг убегает к себе в комнатку, папироса летит. Александра Карловна цепенеет. Через минуту дверь приотворяется. Капа, в слезах, высовывает голову.
– Мемерза-вец, я от него совсем… ушла.
Дверь снова хлопает, слышно, как Кала валится на постель и плачет.
В четвертом часу, за обедом, Александра Карловна, взволнованная, и слегка тоже заплаканная, рассказывает Жене о беде.
– Ты понимаешь, Женя, вот ты умный человек. Капа такая горячая, и такая смелая… Мало ли что. Начальника надо слушаться. Вот и ко мне недавно господин Реберик приходит, спрашивает чулки, которые жена заказала, и вдруг ему показалось, что и не того цвета, и не фильдекосовые, а фильдеперсовые, и он так, знаешь, прямо и начинает мне строго выговаривать, и так прямо кричит, а я, знаешь, Женя, все-такось, испугалась, я ему и говорю: «Не волнуйтесь, господин Реберик, успокойтесь, пожалуйста, господин Реберик».
– А по-моему, – мрачно говорит Женя, – Капа права. Грубиянам нельзя покоряться.
– Ну, вот вы теперешние все такие… смелые. А за квартиру чем будешь платить?
Проблеск весны, солнце, раздирательная лазурь неба… Как не томиться, когда семнадцатый год? Когда так хочется жизни, но не понимаешь этого, и жизнь кажется ужасом, а судьба – беспросветной?
Как не посочувствовать тут Капе?
К Масляной сырой ветер и дождь совсем растопили переулок Александра Георгиевича: где зимой намело сугробы, теперь лошади протыкались по брюхо, а мимо церкви катил такой ручей, что Александра Карловна, от своего колеса, увидела раз сцену, очень ее развеселившую: Александр Георгиевич, в высоких калошах, в шарфе, помогал перепрыгивать через ручей восьмикласснице Кате Крыловой. Катя смеялась и, взявшись за его протянутую руку, ловко прыгнула.