Читаем Том 2. Улица св. Николая полностью

Война, революция резко оборвали литературу Серебряного века. Все это – страшные дела, но давно мне казалось – и теперь кажется, – что горе, несчастия, ужасы, свалившиеся на нас, во многом были возмездием именно за нашу «башню из слоновой кости» (несмотря на пресловутые соборности). Что-то мы заслужили, чем-то согрешили. (Объяснить до конца, конечно, нельзя. Чем виноваты тысячи, погибшие при «раскулачивании», целые народы, выселенные Бог знает куда, – ну, одним словом, бесчисленные жертвы. Это тайна. Почему-то именно Россия избрана Голгофой новой.)

Серебряный век давно, давно закончен, со всеми достоинствами его и недостатками. Это был плод утонченной культуры, культуры верхушки, висевшей над бездной. Революция все это смела. Никогда революции сами по себе не давали литературы, искусства, поэзии, сколько бы ни кричали о новой «революционной» литературе. Сейчас революция в России как будто кончилась. Начинается нечто другое, и судьбы будущей литературы нашей неведомы. Мы, старшее поколение, конечно, ничего не увидим. Но надо верить, что дух России, творчество нашей страны не умерло и не умрет.

В 1921 г. Замятин сказал: «Боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое». По-моему, надо несколько изменить: русское будущее в литературе должно питаться духом русского прошлого, духом Золотого века. Нельзя приказать ему питаться. Можно только желать: не повторения и не эпигонства, а именно произрастания в воздухе великой литературы.

Как бы внезапным подтверждением этого явился в России – правда, запретный еще там (но он дойдет, дойдет!) – роман, покоривший мир.

Пастернак сам прошел школу Серебряного века, немолод уже, но горяч, жив и почти юношески восторжен. Написал произведение свое, далеко не совершенное формально, питаясь теми же истоками, той же водой живой, что и Золотой век. И так же своевольно, по внутреннему тяготению, а не по указке. И стихи его теперешние – не Серебряный век. Питание всего этого, настоящего по природе своей, не миражного, есть: христианская любовь, чувство братства, человечности и сострадания.

Вот это-то – да приидет в писания новых поколений русских, освобожденных от указки и дубинки. Золотой век неповторим. Но да питается родина наша и в писании своем и в усвоении писания высоким духом Золотого века.

1959

<p>Москва сегодняшняя<a l:href="#c009002"><sup>*</sup></a></p>

Март двадцать второго года – тяжелая болезнь, едва не уложившая. Бритая голова, аппетит, выздоровление, – апрель. Май – пыль на московских улицах, бесконечные обивания порогов в комиссариатах, накопление «валюты» для отъезда (гонорар из Дальневосточной республики: золотой империал, фунт чаю, материя жене на юбку). Помог и Хувер, продовольственной посылкой. Ее продали, кажется, миллионов за девяносто. И так далее. Скопилась сумма могучая – на билеты до Берлина и там прожить с неделю. Но в Берлине Зиновий Исаевич Гржебин, старый и верный издатель. В доме на Лютцовштрассе разводит литературные пары, собираясь затопить Россию книгами. Так что для следующей недели можно рассчитывать на эту самую Лютцовштрассе.

И вот последние дни – самые острые: прощание с родными, близкими, друзьями. (Приезжала из деревни мать. Трудно передать чувство, когда в последний раз махнула старческой рукою из пролетки, скрывшейся за углом.) Стараемся держаться крепко, бодро: уезжаем на год, самое большее на полтора. Дела в России идут лучше, нэп приведет все к «естественному» состоянию, одолеют свобода и здравый смысл, мы и вернемся: подлечимся, побываем в Италии, да и домой. Самой умной из нас оказалась девочка, дочь.

– Нет, скоро мы не вернемся!

Разгромленная комната, где я умирал, чемоданы, извозчики, медленная езда через всю Москву, на Виндавский вокзал… В этот день судят эсеров. Толпа перед бывшим Дворянским Собранием. Манифестации ходят по улицам – требуют кровушки. Печально покидаем мы Москву.

Артельщики в белых передниках, вагон, третий звонок. Медленно мы отплываем. Друзья идут по платформе, лица взволнованы, машут платками. На другой день, на границе, бросила девочка анютины глазки на родную землю уж в последний раз.

* * *

Кончилась Москва настоящая, началась воображаемая. Сперва виделась она из Берлина, потом с генуэзского побережья, из Рима, Флоренции и вот восемь лет – из Парижа.

Москва берлинская почти как и не воображаемая. Кажется, сел «ам Цо» в поезд и на другой день дома. Постоянно «оттуда» приезжал кто-нибудь. Люди, собрания, кафе Леон – все, как бы продолжение Дома Герцена и Союза Писателей.

В Италии Москва подзанавесилась. Читали мы в Риме лекции, гуляли по Капитолию, собирали камушки на пляже Кави – и голубой воздух страны, вся неизбывная ее прелесть вдруг отодвинули родное: положили первый, пусть спиритуальный, но рубеж.

Он еще был не ясен. И охвачен такой радугою итальянской, такой радостью красоты, природы, странствия, что не очень глаз всматривался. Сердце жило настоящим – как в Италии ведь всегда: счастьем того, что живешь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже