– Скажите, прелесть какая! А вы скоро совсем нищим будете!
– Я Annette с детства знаю. Детьми мы путешествовали вместе по Италии. Из Флоренции в Сиену мы ехали на лошадях. А в Риме нас водили гулять на Монте-Пинчио в синих поддевочках, и на нас пальцами показывали. Мы еще жили рядом с князьями Волконскими. Как же я могу… отказать Annette в каких-то пустяках.
– Вы, конечно, помните всех князей и все поддевки, но, если останетесь на улице, вам никто гроша медного не даст.
– Это невозможно. Если я помогаю, то и меня не оставят.
Мари сердилась снова, он вздыхал и повторял:
– Ах, pire, pire que Zola!
К Рождеству, частью от треволнений, он так ослаб и расхворался, что пришлось отправить его в санаторию, по Николаевской дороге.
Он писал оттуда кроткие письма. Стал как-то покойнее, и несколько дальше. Точно упреки за неумение жить отошли от него, и он оставался в большем одиночестве.
Мари чаще лежала на диване, в платке, и тоже несколько побледнела. Когда заходил о нем разговор, впадала в неудовольствие; потом плакала.
– Просто он болен, но он и так погибает, все равно, – твердила она сквозь слезы.
Мы поехали однажды навестить его. Был очень солнечный, морозный день. Со станции везли среди ярко-зеленых елок, полузанесенных снегом. Летали сороки. Усы индевели и обращались в ледяшку. Ослепляла белизна.
Санатория – огромный дом в дачном стиле. Светло, тепло, и очень покойно. Видно, что людей кормят, отхаживают и приготовляют из них улучшенное издание. И, как во всех таких заведениях, неуловимая печаль разлита по всем гигиеничным комнатам.
Мы поджидали Виктора Михайловича: он ходил на лыжах, тоже для здоровья. Обедали с ним – среди малокровных девиц, тихих мужчин и иных мизераблей этой долины. Пообедав, мизерабли ездили кататься в санях, другие читали в гостиной, третьи гуляли. И мы гуляли по аллеям парка – леса, обращенного в парк, по аллеям, пронзенным косыми солнечными лучами.
– Я очень рада, – в голосе Мари звенело что-то, – здесь вы наберетесь сил.
– М-м… – отвечал он, – сил! Действительно, я поправлюсь, но все-таки… Впрочем, об этом совершенно неинтересно говорить.
Мы дожидались поезда в его комнате. Она была чиста, тиха, и напоминала келью. Солнце почти уже зашло. Кровавые пятна мерцали на стене, и становились все туманней – гасли. Он взял с полки толстую немецкую книгу:
– Я ложусь рано, часов в девять. Но на ночь читаю. Это Шлиман. История раскопок Трои. Очень интересно.
И, слегка воодушевившись, он стал рассказывать, как Шлиман десятилетним полунищим ребенком решил открыть Трою и выполнил это на закате дней.
Случайно взяв другую книгу, я прочел: «Краткие исторические сведения о Греко-Римских колониях, Скифском и Боспорском царствах, находившихся в древности в южной России». Очевидно, это было ему также необходимо.
Нам подали лошадей. Хрустальный месяц стоял в небе. Снег скрипел. Мы ехали молча. Русский могикан читал в это время о Трое и скифских царствах.
Санатория помогла ему, но не очень. Я встретился с ним спустя несколько времени и был удивлен: это уж не тот человек ходил, что раньше. Сгорбился, потух. Сильнее дрожали руки.
– Ну, как вы? – спросил я. – В Париж скоро? Будем дома разглядывать?
– Не знаю, не знаю, – ответил он сдержанно. – Как здоровье позволит.
– Что здоровье? Бросьте вы эти разговоры.
– Ах, нет, невозможно. Я себя очень дурно чувствую.
– Так поедемте на охоту. К нам, в Тульскую губернию.
– А, это было бы прекрасно! Тульская губерния! Каширский уезд! Я отлично знаю эти места, это моя родина. Как очарователен пейзаж средней России! Я не променяю его ни на какую Швейцарию.
Лицо его улыбалось. Горькое и беспокойное, что наложили годы, как бы отошло; и засветилось давнее, должно быть, детские воспоминания: образы, делающие человека влажнее и добрей.
– Я помню, мы с братом ходили за реку, к монастырю. По грибы. Знаете, белый такой монастырь у отмели, и за ним бор. Я непременно приеду к вам на охоту.
Но когда мы расстались, и его старомодная фигура, с головой несколько набок, в котелке, удалялась в толпе, я понял, что он никуда не поедет.
Так оно, разумеется, и вышло! Вместо родины, которую так любил, он попал почему-то в Мюнхен, о котором иногда говорил: «Не дай Бог умереть мне в Мюнхене».
Долго пробыл он за границей. От Мари я знал о нем кое-что, но отрывочно, неясно. Как будто начал он сильно пить. Потом вести стали реже и тревожней. Заболел он уже сильно, и слег в том самом Мюнхене, которого боялся.
Помню, был весенний, теплый день.
– Умер Виктор Михайлович, – она тяжко оперлась на решетку. – Сейчас… Телеграмма брата. Будут хоронить в Москве.
Она вошла ко мне, и все с теми же слезами, за столиком кафе, под неблещущим солнцем «средней России», которую любил покойный, со слов брата рассказала о его последних днях. Я привожу ее рассказ.