– Чего же их штопать? Это для чего же надобно?
Федотыч рассердился.
– Для чего надобно! Надобно! Ка-акой Андрюшка! Барин приказал – и надобно. Желают, чтобы дупел не было, – а он: для чего надоб-но!
Последние слова Федотыч произнес топорщась, подражая якобы заносчивому и дерзкому тону
Пермяков докурил цигарку, очень ловко и точно сплюнул, и ответил:
– Схожу к барину, сам поговорю.
Федотыч был рассержен. Это самоволие, но он знал, что Пермякова не переупрямишь.
На другой день Пермяков подошел к Николаю Степанычу.
– Барин, правда, надо дупла зашить?
Николай Степаныч несколько удивился.
– Да… ведь тебе Федотыч говорил?
– Говорил.
– Ну?
– Чего ж их зашивать? Пускай дупла и будут.
– Нет, уж нет, я сказал, чтобы зашить… это беспорядок.
Пермяков сумрачно ответил:
– Хорошо, зашью. Повернулся и ушел.
– Он способный столяр, – заметила Варвара Михайловна, – но грубоват. Впрочем, я его и вообще не одобряю. Это ловелас. Безнравственный человек.
Донжуанству Варвара Михайловна никак не сочувствовала.
Пермяков же, назавтра, с сумрачным видом принялся
В этот день Лиза мыла голову, и Маша тащила ей ведро чудесной, ключевой воды, снизу от колодца, через парк. Подставив лестницу, Пермяков взобрался по ней, и теперь сидел верхом на суку, прилаживая пластырь.
Маша несколько запыхалась; но выбрала остановку как раз под этой липой.
– Вот, убью тебя сейчас, – сказал Пермяков, – как топором отсюда шваркну, голову и пополам.
– За это ты в Сибирь пойдешь.
Маша оправляла рукой волосы, и по ее раскрасневшемуся, оживленному лицу перебегали пятна света – сквозь листву. Было видно, что она ничего бы не имела, если бы Пермяков запустил в нее чем-нибудь, разумеется, не смертельным. Так именно он и поступил – как в подобных случаях поступают завоеватели всех стран и всевозможных положений: швырнул обрезком дощечки, и попал очень ловко, именно куда и целил.
– Погоди, ты, пралик, портной!
Ковшичком она быстро зачерпнула воды, размахнулась и обдала без сожаления. Теперь могла она быть уверена, что где-нибудь у бочки получит реванш, – уж обязательно он ее окатит, но не так, а полведеркой. Сейчас же, подхватив свое ведро, сочла за лучшее отступить, и вдогонку крикнула:
– Смотри, портной, жене скажу, она тебе бока обломает!
Но уж тут Пермяков мог быть покоен: кто-кто, но не Маша помешала бы ему в этом деле.
Впрочем, именно летом вопрос о жене повернулся для него в удобную сторону: тесть, старый столяр Ивашка, носивший за работой на голове шнурочек, из-под которого клубились кудри вокруг апостольской лысины, – этот самый Ивашка потребовал Пелагею с детьми на родину, ввиду отсутствия рабочих рук. Пелагее мало это улыбалось, но нельзя было ослушаться отца, человека серьезного, даже глубокомысленного, талантливого столяра – и временами – запойного безумца. Пролив хорошее озеро слез, забрав детей, с сердцем, полным тоски, она уехала, значительно развязав руки мужу.
Почти с этим одновременно произошла небольшая перемена в Машиной жизни: ушла женщина, работавшая в молочной, на сепараторе. Ее некем было заменить; и Варвара Михайловна назначила туда Машу, девушку хотя и очень молодую, но толковую, и на которую в некоторых отношениях можно было положиться.
Молочная, как нередко бывает в усадьбах, помещалась на отлете, в отдельной небольшой избе; в темноватых сенях – маслобойка, а в комнате дальше – небольшая машинка, привинченная к столу; здесь отделяют сливки от молока, и тонкими струйками бежит из этой воронки в одну сторону снятое молоко, в другую – сливки. Здесь всегда пахнет кисловато, как в детской; очень любят это место мухи, и, вообще говоря, мало оно любопытно. Но для Маши представляло большие выгоды.
Она действовала тут одна, без наблюдения и контроля – правда, работа считалась нелегкой. На утренней заре, при росе и золотеющих облачках, вставать и идти на скотный, где в полумгле коровы жуют спросонья, подмывать их огромные вымя, и за розовые соски цедить в ведро тонкими струйками молоко, слабо звенящее о металлическую стенку. Потом с бабой Анисьей тащить на палке ушат с этой тепловатой, пахучей, как бы сырой жидкостью. До вечера будет оно стоять на холоду. Вечером же снова удой, и уже тогда, в сумерки начинает свою жужжащую музыку сепаратор; по всей усадьбе слышно его мелодичное, немного странное гудение. Среди дня десяток раз, конечно, сбегать в господский дом, на ледник, в людскую, сделать кучу крошечных дел, которые выходят как-то сами собой, бойко и живо, потому что молодость, восемнадцать лет; потому что чувствует она себя миловидной, приветливой; потому что тут же в усадьбе что-нибудь мастерит
Чаще всего появлялся пралик к вечеру, когда темнело, и Маша принималась вертеть ручку сепаратора. Сначала он останавливался у окошка, облокотясь на подоконник, и спрашивал:
– Ну что, скоро машинку доломаешь?
– Сломаю, так тебя не позову, – отвечала Маша.
– А я к тебе и чинить не пойду.