Читаем Том 2. Улица св. Николая полностью

Маша на минутку замялась было с газетами, точно собиралась спросить. Он мельком на нее взглянул. Взгляд показался Маше неприятным.

– Неси, что ли, – сказал он холодно. – Чего ж ты? Маша ушла. К Пермякову вышел в переднюю Николай Степаныч, только что вставший, сел на стул, и вместе принялись они считать сдачу, рассматривать шестерню. Красное зимнее солнце светило на них; в столовой топилась печь, и потрескивали дрова; за обледеневшим окном термометр с синим спиртом показывал пятнадцать. Резкий ветер сдувал снег с пруда; кой-где блестел на нем лед.

Маше очень хотелось узнать, что это за письмо, но было решительно неудобно спросить; она и мешала поленья в печке, и раза два без достаточных оснований проходила через прихожую. Николай Степаныч, сверх очков надев еще пенсне, старческой, дрожащей рукой проверял счета. Как только он это кончил, Пермяков надел папаху и вышел.

До вечера она нигде его не видела. В шесть не вытерпела и побежала к нему. Он пил чай в застольной, собираясь играть с Яшкой в карты. Но, должно быть, у нее был взволнованный вид; он играть не сел, а вышел в сени. Он заметно был не в себе. Они прошли в его комнатку.

– От кого письмо получил? – спросила Маша, глядя на него пристально, и слегка бледнея.

Пермяков вдруг рассердился.

– От кого, от кого! Отец пишет, и все тут.

– Что пишет?

– А то, что земля мне выходит, пятьдесят десятин. И чтобы беспременно приезжал.

Маша уже слышала, как стучит ее сердце – гулко и крепко. Она протянула все же руку. На мгновение ей померещилось, что, быть может, в письме совсем не то, что он сказал. Пермяков закурил папиросу – одну из тех, которые тайком брала она у Николая Степаныча, и отвернулся.

Прочитав, она не знала, что сказать, положила письмо назад. Потом тоже села, и минуту молчала.

– Что ж, поедешь?

– А то нет? Я теперь помещиком буду. Кто ж от своего счастья отказывается?

У Маши запрыгали губы.

– Андрей Иваныч, а как же я?

Пермяков встал и подошел к ней.

– Ежели устроюсь, и тебя, может, выпишу.

Тем все и кончилось. Пермяков так глубоко был убежден, что дома его ожидает счастье, что уклонялся от всяких объяснений, поставил дело практически: стал готовиться к отъезду. Так называемое счастье представлялось ему довольно странно: он знал, что жизнь с суровым тестем, с нелюбимой женой, которая никогда его не простит, будет хуже и тяжелее той, какую он ведет здесь. Даже больше: он был уверен, что без Маши скоро начнет скучать. Но по всем его понятиям, и по понятиям окружающих безумием было бы остаться здесь. Пятьдесят десятин! Все в усадьбе уже завидовали ему, и считали, что в жизненной лотерее он вытянул удивительный нумер. Сама Маша так полагала. Она страдала жестоко, много ночей провела в слезах и тоске, но у ней не было чувства, что она имеет право его удерживать. Она сетовала больше на судьбу. Его же решению не удивлялась.

Все-таки, ей чудилось, что, прожив с нею два года, взяв ее молодость и всю силу любви, которая была ей дана, он не забудет ее тотчас. Смутным чувством, очень подавленным, она верила, что, приехав, устроившись, Пермяков ее выпишет. Она поселится хотя бы поблизости.

В день отъезда он был мрачен, сдержан, и как-то тороплив. Против обыкновения все не клеилось у него. Вещи не укладывались, лошадь пришлось перепрягать. Его вез на станцию, в розвальнях, Лев Головин. Маша села на облучок; она хотела проводить их с версту, до выезда на большую дорогу. Смеркалось. Было хмуро. Сильный ветер налетал и рвал – ветер близящейся весны. Он дул с юго-запада. Пермяков надвинул папаху.

– Оттепель надует. Лев тронул вожжой.

– Надует! Опять вода пойдет.

Лев Головин имел такой вид, что все приходит в свое время; когда надо, придет и вода. Если она не снесет мост, то этому удивляться не следует, ибо мост новый, и построен лучше. А если снесет, надлежит отнестись философически: ибо кто знает, какой именно силы будет нынче вода? Лев любил свою дочь. Но то, что Пермяков бросает ее, не казалось ему странным.

На повороте Маша встала. Лев остановил лошадь, и смотрел куда-то вперед, точно не желал видеть, что сзади. Маша поклонилась.

– Прощайте, Андрей Иваныч. – И протянула ему руку. – Не забывайте нас.

Пермяков быстро встал, обнял ее и поцеловал. В полутьме не видны были ее опухшие, мокрые глаза. На мгновение он прижал ее к себе; она припала щекой к его колючей щеке; в эту минуту что-то прежнее, от ласковой и счастливой жизни прошло между ними, нечто невозвратимое. Быть может, весь этот теплый и ветреный вечер, мрачные сумерки – сон, обман? И обман – будущая их жизнь?

Он резко оторвался, сел, и сердито, с волнением крикнул Льву:

– Да трогай, что ли! К поезду опоздаем.

На следующий день, и еще на следующий, и на дальнейшие Маша ходила, говорила, работала приблизительно так же, как и раньше. Ни с кем она не советовалась, и никому не жаловалась. Плакала по ночам, и то скупо, не расточая горя. Оно не рассасывалось. Стояло все такой же, немой, холодной тенью.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже