В голубоватой мгле дерев, чуть озаренная лунным призрачным серебром, с глазами расширенными и влажными он, действительно, показался ей странным.
– Не знаю, – холодновато ответила она. – Спокойной ночи! Он поцеловал ей руку.
Было около шести. В конце Поварской закат пылал огненно-золотистым заревом. В нем вычерчивалась высокая колокольня, за Кудриным; узкое, багряное облачко с позлащенным краем пересекало ее.
Антон вошел в ворота дома Вернадских, поднялся на небольшое крыльцо и позвонил. Косенькая горничная отворила ему и сказала, что барышня дома.
– Только у них нынче собрание, они запершись, наверху, – добавила она, не без значительности.
Антон снял свое неблестящее пальто и усмехнулся.
– Девицы?
– Так точно. И чай туда им носила. Старая барыня в столовой, пожалуйста.
«Спасением души Машура занимается, – подумал он, оправляя у зеркала вихры. – Очевидно нынче заседание общества „Белый Голубь“. Пишут какие-нибудь рефераты, настраивают себя на возвышенный лад, а к сорока годам станут теософками», – хмуро подумал он. Напала минутная тоска. Стоит ли оставаться? Не надеть ли пальтишко, не уйти ли назад? Полтора месяца он с Машурой почти в ссоре, в Москве не был, а сейчас явился зачем-то – с повинной? «Невольно к этим грустным берегам»?..
Но он переломил неврастенический приступ, вздохнул, и полутемным коридором, откуда подымалась лесенка к Машуре, прошел в столовую.
На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие темно-коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты мимоз и красная роза в граненом с толстыми стенками стаканчике. Печенья, торты, хрустали, конфеты – все нынче нарядней, пышней обычного – у Натальи Григорьевны тоже приемный день, когда собирались знакомые и друзья. Сама она, в черном бархатном платье, с бриллиантовой брошью, в золотых своих очках, при седой шевелюре, имела внушительный вид. За столом была Анна Дмитриевна, две неопределенных барыни, важный старик с пушистыми седыми волосами и толстая дама в пенсне – почтенная теософка. Старик же, разумеется, профессор.
Он что-то рассказывал – медленно, длинно, с той глубокой убежденностью, что это интересно всем, какая нередко бывает у недалеких людей.
– Я тогда же сказал Максиму Ковалевскому: Максим Максимович, нам, как русским ученым, представителям молодой русской науки на западе, не пристало выступать с какими-то – passez moi le mot[49]
, – мистическими сверхиндивидуалистами, чуть не спиритами, ну-те-с, и тому подобное. Он согласился. В тот же день мы завтракали у Габриэля Тарда. Был лорд Крессель, Брандес, я и, представьте…Знакомое чувство раздражения прошло по спине Антона. «А может, он и врет, и никакого лорда там не было, да и его самого никто в Париже не знает».
Старик не весьма был доволен, что его прервали; не глядя поздоровался, – и плавно вторя себе рукой с пухлыми пальцами, которые собирались в горсточку, продолжал о завтраке у Тарда. В закате розовели его седые виски; блестел массивный золотой перстень на указательном пальце.
– Давно не заглядывал, – сказала Наталья Григорьевна Антону, наливая ему чаю.
– Меня в Москве не было, – ответил он глухо, и слегка покраснел.
– Ты Машуру не ранее, чем через час увидишь, – продолжала она. – Да и то ненадолго. У них сегодня собрание, «Белый Голубь».
Антон ничего не ответил. Он сидел хмуро, помешивал ложечкой, и опять был подавлен тоской; опять ему казалось, что напрасно он пришел сюда; ничего кроме унижения не вынесешь, да еще слушай речистого старика.
Вошел Ретизанов, в изящном жакете и с цветком в петлице. В это время почтенная теософка, напоминавшая английскую даму хорошего общества, со спокойствием верующего и образованного человека рассказывала соседке о лунной манвантаре и солнечных питрисах. Она приводила точные выражения Анны Безант. Тон ее был таков, что это нисколько не менее очевидно, чем лекции Ковалевского, завтрак у Тарда. Профессор же продолжал свое.
Ретизанов поцеловал руку Натальи Григорьевны и улыбнулся.
– Все по-прежнему, – сказал он. – Наталья Григорьевна занимает золотую середину, а на флангах кипит бой.
– Это только значит, – внушительно заметила она, – что я терпима к чужим мнениям. Терпимость основывается на культуре. А уж середина я, или нет, позвольте знать мне самой.
Она слегка взволновалась, и на старческих щеках выступили красноватые пятна. Ретизанов смутился.
– Нет, я совсем не в том смысле…
Но она уже не слушала. Решив, что особой воспитанностью никогда он не отличался, Наталья Григорьевна заговорила с Антоном.
Впрочем, Ретизанов и сам отвлекся. Профессор доказывал, что Достоевский, как человек душевнобольной, развратный и реакционно-мысливший, недостоин того ореола, какой создался вокруг его имени в