Богомольцы набиваются в две большие лодки. Пароходик свистит по-детски, отчаливаем с молитвой: «Волною морско-о-о-ю-у… скры-ы-и-вшего…» На кормах лодок стали крепыши-послушники с шестами – править. В каютке сел о. Николай, печальный. Тут же с нами устроились три питерские девицы в платочках. Рыжий послушник-певчий, видимо, старался показывать свое искусство перед девицами: пел с выражением и вздохами. Девицы поглядывали на него и чего-то шушукались. Стали капризно возмущаться: и что-то все из духовного поют… романсик бы какой спели!
– Есть у нас для вас и романсики, духовные только! – слышу я не без удивления галантный разговор послушника, нарушившего тем самым – разговором с девицами – все правила валаамского устава.
– На свободе здесь, – вздыхает о. Николай, – меня-то они не стесняются. – Природа… годы молодые, дух-то и не удержишь.
Мальчики-певчие убегают на палубу, и оттуда слышится их возня.
– Трубу!., трубу сымай!.. – кричит рулевой.
Подъезжаем к каменной арке Владимирского моста. Этим мостом проходит дорога в скит Всех Святых. Труба снята, и пароходик проползает под мостом, кутая нас в дыму. Поем «Достойно». Прибегают в каюту два монашонка. Один надевает шляпу о. Николая, другой подходит к нему смиренно и говорит: «благословите, батюшка». Монашонок в шляпе истово благословляет. О. Николай кротко улыбается на них, треплет по раскрасневшимся личикам. Вспоминает, должно быть, своих ребят.
– А не пропоете ли, мадамы, стишок наш валаамский с нами? – галантно, как питерский приказчик, восклицает рыжий певчий и сует девицам книжечки со «стишком».
Девицы весело соглашаются. Рыжий принимает позу, как тенор на театре, и, заложив живописную руку за кожаный пояс своего полинявшего подрясника, баском зачинает «стишок». «Дозорное око» далеко, а о. Николай… кто же его боится!
«Стишок» трогательный и длинный. Его сочинил молодой инок, рясофорный монах о. Петр, спасающийся в скиту Александра Свирского, «на горе». Скит этот дальний, глухой, подвижнический. О. Петр готовится там принять полный чин ангельский. Может быть, и схимонахом станет. Стих выражает восторги инока перед неземной красотой обители. В памяти моей сохранились еще иные строфы. Вот, помнится:
Девицы легко осваиваются с простым мотивом и поют с увлечением. Рыжий послушник, видимо, забывает, где он. Он лихо поправляет свою скуфью, ерошит пышные волосы, чтобы падали на спину волнисто, очень приметно охорашивается. Девицы кричат ему: «нежней, нежней пойте!» «С нашим удовольствием-с!» – восклицает рыжий.
Конечно, инок-стихотворец разумеет под ней обитель, но рыжий, кажется мне, разумеет совсем другое. Он смотрит на девиц, и его рука прижата к сердцу. Понимают это и девицы: прыскают вдруг в ладошки. О. Николай вздыхает: «ах, молодость, молодость…»
Думал ли я тогда, слушая стишок этот и подпевая вместе с юной женой моей, что к концу моей жизни, нашей жизни, отзовется в душе моей этот ненастный день, – какой же чудесный день! – и вспомнится живо все – глубокая тишина лесная, сеющий дождик, кулички на отмели, о. Николай, которого уже нет на свете, и – этот рыжий игривый послушник! Всю жизнь хранилось это во мне, крепко забытое, и вот срок пришел, и все восстало нетронутым, ярким, до ослепительности. И связанное с ним, другое, важнейшее.
– Вы откуда изволите..? – спрашивает меня худощекий инок, приятный такой лицом, смиренный.
Я его давно приметил. Он сидел на палубе под дождем и смотрел на леса и воды грустно-внимательно. Я сказал, откуда. Он продолжал смиренно:
– И мне скоро придется Москву Увидеть. Послезавтра уезжаю туда, а оттуда в Восточную Сибирь.
– Почему же так далеко… в другой монастырь переходите?
– Такое послушание дано нам. Мы с братом, – назвал он другого послушника, сидевшего тут же, молча, – назначены, и принимаем душевно послушание сие… во Владивосток. Монастырь там открывается.
– А давно вы на Валааме?
– Годов пятнадцать. Трудно расставаться, все тут родное. Вот и езжу теперь по скитам, прощаемся. Ах, хорошо у нас, век бы не ушел…
Он грустно глядел на стены серых скал, на редкие елочки в щелях утесов.