Я имею перед собой не искушенных в «государственных опытах» знатоков, а искренно мучающегося собеседника-друга, большей частью из поколения, выросшего в войне и разгроме, отдавшего себя в жертву за Россию, близкого мне по духу, – из того несчастного поколения, которое не видало улыбки и ласки родины, которое «у чужой притолоки слонится», воздухом чужим дышит, но которое страстно хочет увидеть лелеемую в мечтах Россию, хочет найти ее и крепко ее беречь.
Вот для этих, сердечно близких, и пишу я, посильно хочу ответить моему многоликому, но единому в духе вопрошателю.
Ваше письмо, полное горечи и боли, какое-то исступленное местами, – особенно там, где вы проклинаете «виновников», – взволновало меня искренностью, исканиями и кипеньем души вашей. И чрезвычайно обрадовало. Не страстность, не пыл раздражения обрадовали, – далеко не все справедливо в обвинениях ваших, – а ваш духовный запас обрадовал, ваше «не поддаюсь!» – ваше страстное чуяние России и жажда ее познать (пусть пока через изучение написанного о ней) – вера в нее – после всего! – вот что меня обрадовало. Этого-то как раз и не хватало огромной части нашей интеллигенции, в России жившей и так мало знавшей ее. Я поражаюсь, сколько в вас пламенной тяги к ней, любовного к ней горения, словно вы в ней одной соединили все чарования невесты, матери и сестры, все восторги, не отданные вами любимой, которую вы не знаете… которую только ждете, которая должна быть, должна быть суждена вам! Вы ее любите страстно-больной любовью, какой матери любят незадачливого ребенка.
Много больного в ваших словах о ней. Много трепета и огня, священного, чистого огня. Вы еще не любили в жизни. Ваши любви не нашли себе выхода, наливались и увядали, сожженные. Именно – чистого огня, несмотря на всю грязь и кровь, на все ужасы, через которые вы прошли, борясь неустанно и непрестанно, не поддаваясь, веря. И сохраниться таким, каким я чувствую вас в письме, «девственником», – как рыцарь, который «имел одно видение, непостижимое уму», – сохранить себя при таких условиях, беспри-чальнои, бродяжной жизни, в работе под землей, в глуши, без единственной близкой, живой опоры, при убивающем дух сознании, что кругом, по всей Европе и по всему миру, никому, кроме раскиданных соотечественников, нет никакого дела до нашего! Все против нас. В нашей даже среде сколько есть против нашего, сколько разъединителей и гасителей воли и веры нашей! А вот, не угасает воля, не умирает вера. Вы живы и под землей, в черной и душной шахте, и, как рыцарь былых эпох, верным остались Той, прекраснейшей из прекрасных, которая ни одной улыбки не подарила вам, которая не ваша, за которую вы приняли столько мук.
Понимаю вас, когда вы говорите:
«Если бы не она – мучающий меня так сладко ее призрак, в котором и погубленная моя невеста, и бедная моя мать, и мои пропавшие без вести сестры… если бы не последняя моя вера, что Россия все еще где-то есть – и будет! – давно бы с собой разделался!..»
И еще:
«Во имя ее прошлого, во славу ее будущего – страдаю. Но дайте, дайте живого дела!»
Видите, вот уж и идеалы. А вы с таким отчаянием сказали: «Над всеми „идеалами“ – крест!» Не обойдетесь без идеалов. Многое придется отвеять из «идеалов», выправить и ввести новые идеалы, придется и в самой русской интеллигенции отбор сделать и выяснить, чем была передовая, как вы называете иронически, русская интеллигенция, и какою она должна бы быть; но без идеалов, без окрыления и озарения жизни – ни жить, ни творить нельзя.
Об этом мы еще побеседуем. А пока укажу вам на авторитет, называемый и великим, и национальным, называемый так почти всеми, даже несхожими с нами в отношении к нашему, – чтимый теперь, как святыня культуры нашей, – на Пушкина. Приведу чудесную его веру, – она-то и в вас горит: