И так что извещаем. Молитвами вашими и благословением, как отпущали на бранный бой, жив ваш сын Казацкий сокол Иван Николаевич Думаков. И от пули, и от снаряда, и с газов, и с-под красного расстрелу, окроме всяких болезней. И с голоду, и с политической измены. Прошел наскрозь. И стою на посту-дозору, хочь и давно пику перворядную сломило не стыдным ветром, а безвинным горем. Но не убивайтесь про меня, родители, не стыдитесь сына вашего Ивана Николаевича Думакова, 27 лет. Обе руки мои при мне у груди, голова на плечах, гляжу на все четыре стороны, ничего с меня не убыло, а прибыло. Одна тоска сердце мое вередит Казацкое, что не имею от вас досыла, как отшел с дому. Отпишите мне скорей на девятое мое письмо, которое с голубыми марками, ихняя женщина сеет, как требует казенная хворма Французской Республики.
Зачего вы молчите не говорите, как в земле лежите? Аль уж и Тихий Дон не текет, и ветер не несет, летняя птица не прокричит? Не может этого быть, сердце мое не чует. Было известие на стреле со Станицы нашему Казацкому Подхорунжему Семеон Михайловичу Копыткову от кума ихнего Кулика, который без глаз с германского плена, сидит на хуторе у пчелы, какие постигло смерти и какие кресты поставлены. Знато нам, которые здесь ушедчи, с Барыкиных Хуторов, и с Каменного Намета, и с Власьевской, и с Гусятинской, и сокруг места нашего, которые спят Казаки, спроки-нув голову, вольной-невольной смертью. И которые живут под ветром чужих государств, покрыты нуждой и славой заместо родимой доли. Горе и нужда как чирий спадет, а слава, как каленое тавро, железом выжгена на груди до смерти. И после смерти на Золотых Досках прогремит!
Слышно нам, как Соломатова Кузьму моего поручного Первой Сотни взяли на казнь расстрела. И еще смерть дали Вабеньке Выжгину, и Хоме Беркуту, и Вселоду Топчуку, старому Хорунжему, потерял он руку в боях Германских, и милому другу и приятелю Еремке Крылу! И еще Мишке Веткину, и Конону Синь-Носу с Глинищенской, и всем Гла-зунам за семенной произвол за чего восставали гордо! Память их пройдет по Казацкой Земле до моря и даже за море к нам дошедчи. И зачего Степке Руденкову и Артамошке Бессыхину бант кровавый на грудь змеям, сорвавши Крест, навесили. И пробьет время! И что погорели наши Куты с Высокого Конца и до Пожарных Сараев, где ракиты, грачи шубуршат на гнездах. И порубили те ракиты, и ставки сохнут. И кобылка хлеба поточила, и бык закатал учителя Иван Николаича, мово тезку. Царство Небесное, я его помню, стих в Крестоматии учили про Казака. Книжки такой неизвестно тут, а все газети. А вы мне собирались сватать, то та краса пропащая стала Ксютка Акимкина, старого Кондрата дочка,
Так что горюете по сыну вашему молодому Казаку Ивану Николаничу Думакову, а я жив. Гляжу на вашу сторону. Как ветер на вас дует, гляжу – сторожу. Матушка! А никто не слышить. Никто не понимает нашего Казацкого языку. А как с вашей стороны ветер сухой подует, слезы сушит и в груди жгет. Но не печальтесь. Я стою во весь рост, шапка только на мне чужая, шляпа мятая, а не шапка наша. Пропала моя Казацкая, утопил ее, в море скинул, как потчевали нас на чужом корабле красным вином французским. Не в чужом море кинул, в нашем Черном, как мое горе. Плыви – тони!..
Родитель наш дорогой, Николай Ористархыч. В девятое письмо пишу, а вы утирайте слезы. Слово ваше сберег до сердца Казацкого, как Крест благословления. И вот утирайте слезы, не попинайте, Коня вашего споминайте, а моего друга Голубенка! Гуляет его душа по родной Степи, не на чужих лугах иностранных. Здесь и одной голове тесно, и глядеть не родимым очам, а как пришельные. Все походы со мной прошел, левое плечико пуля поцеловала, все четыре ноги царапаны. Семнадцать Атак носил. Два раза пропадал, по чужим коновязям стаивал. Два раза его отоивал, наше тавро по Отестату доказывал. Отбил. По Кольцу Крест-косушка! Тавро наше. При вакуации в Хведосии сам его положил безбольно. Глаза завязал ему, в губы поцеловал, слезами обмыл на смерть. Ух, не печалуйтесь, не жгите глаза слезами, содержите бережно до сына вашего молодого Казака. Я приду. Погляжу в глаза, чтоб веселые были, меня оглядали, какой я на вас выйду.
Пал мой Голубенок серолобастый, шелкова шерстка, белы ножки, крапина на груди как перцем. Ох, родимые… стуканула та пуля в мое сердце, пьяным напоила безвинно, дожидала вторая верного места. Да встало мне: а кто ж за все, за кровь нашу, за Степь горевую нашу, за Коня, боевого друга, за ваши горя, родители мои, ответа стребует? Шепнул мне ветер: стой Казак! береги пулю, дойдет время! Выплеснул патрон тот чередной, при мне лежит, тоску мою сторожить. Не плачьте, не убивайтесь. Ворочусь на Родину, на Тихий Дон, на Казацкую Волю новую! Сидит на бугру черная птица, крачет, бела лебедя когтями точит. Пойдет моя пуля за реку, пробьет моя пуля стервятнику! Рука моя дрогает, сердце в груди туркает, дожидает.