Но как же так ряд безобразий произвели великое, единое государство?
Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю.
Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, поэзию народную, кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции и Польше?
Народ живет, и в числе отправлений народной жизни есть необходимость людей разоряющих, грабящих, роскошествующих и куражащихся. И это правители — несчастные, долженствующие отречься от всего человеческого.
Но и это не вся еще беда.
Искусства нет и не нужно, говорят, нужна наука.
Не только подробностей всех о человеке нет, но из миллионов людей об одном есть несколько недостоверных строчек, и то противуречивых.
Любви нет и не нужно, говорят. Напротив, нужно доказывать прогресс, что прежде все было хуже.
Как же тут быть? А надо писать историю. Такие истории писали и пишут, а такие истории называются:
Как же тут быть?!
Остается одно: в необъятной, неизмеримой скале явлений прошедшей жизни не останавливаться ни на чем, а от тех редких, на необъятном пространстве отстоящих друг от друга памятниках — вехах протягивать искусственным, ничего не выражающим языком воздушные, воображаемые линии, не прерывающиеся и на вехах.
На это дело тоже нужно искусство. Но искусство это состоит только во внешнем: в употреблении бесцветного языка и в сглаживании тех различий, которые существуют между живыми памятниками и своими вымыслами. Надо уничтожить живость редких памятников, доведя их до безличности своих предположений. Чтобы все было ровно и гладко, и чтобы никто не заметил, что под этой гладью ничего нет.
Что делать истории?
Быть добросовестной.
Браться описывать то, что она может описать, и то, что она знает — знает посредством искусства. Ибо история, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство.
Как всякое искусство, первым условием истории должна быть ясность, простота, утвердительность, а не предположительность. Но зато
1871