Он глядел на нее, на темную, как капелька, родинку у края губ и со словами, застрявшими в горле, думал, что он ничего не сможет объяснить ей.
— Пожалуйста, скажи мне наконец правду… — Ася даже привстала на цыпочки, отвела его волосы с потного лба, заглядывая ему в глаза. — Ну, пожалуйста. У тебя ночью… ничего не произошло?
— Нет. Я просто смертельно устал. Ася, послушай меня…
Она, почему-то зажмурясь, перебила его:
— Нет! Ничего не говори. Не надо, Костя. Когда ты найдешь нужным, расскажешь мне все. Сейчас — не надо. Сними куртку. Я зашью. И иди в ванную. Усталость сразу пройдет.
— Я… сейчас, Асенька.
Он покорно снял куртку и, сняв, почувствовал от своего насквозь мокрого свитера запах прошедшей ночи — запах едкого страха, и, отступя на шаг, повторил:
— Асенька, родная моя.
А она молча села на диван, положив его куртку на натянувшуюся на коленях юбку, разглаживая место, где был надорван рукав, опустила лицо, мелко дрогнули брови — и ему показалось, что она могла заплакать сейчас.
«За что она любит меня? — подумал он. — За что ей любить меня?» — опять подумал он, видя прикосновение своей смятой, пропахшей вонью мазутных шпал куртки к ее чистым коленям, к ее чистой одежде — это грубое соединение ее, Аси, с той страшной ночью.
И он уже напряженно искал на ее лице выражение брезгливости.
— Иди же в ванную. Я зашью. Я сейчас зашью, — сказала она с дрожащей улыбкой.
Он выбежал из комнаты. Он боялся, что не выдержит этой ее улыбки.
Глава двенадцатая
Константин дремал за столом, клонилась голова, смыкались веки, у него не было сил встать, раздеться, лечь на диван; ранний мартовский закат уже наливал комнату золотистым марганцем, наполнял ее благостной тишиной сумерек, и он подумал: как хорошо не двигаться, не заставлять себя что-либо делать с собой, со своим смятым усталостью телом.
«Вальтер», — думал он. — Я должен это сделать сегодня, сейчас. Им известен даже номер пистолета. Выбросить. Выбросить! И — ничего не было. И нет никаких доказательств. Главное — улика. Уничтожить ее! Выбросить эту память о войне!»
Константин встрепенулся, как бы прислушиваясь к безмолвию, в нерешительности встал: тело ломало, болели икры — это не чувствовалось так, когда, опустошенный, сидел он за столом в мутной дреме после бессонной ночи. «Значит, — рассчитывая, подумал Константин, — взять ключ от сарая. Вернуться с охапкой дров. В коридоре не наткнуться на Берзиня, который в это время дома, он рано приходит с работы. Господи, что это я? При чем тут Берзинь? Я иду за дровами, как ходят все.Спокойно, надо спокойно».
Медленно он надел куртку, вышел из парадного, холодом защипало ноздри. Двор был тих, пуст; закат из-за крыш падал на сугробы, был багрово-ярок: еще по-зимнему крепко схватывал вечерний морозец в колючем воздухе. И низко над двором, окутываясь дымом печей, висел над трубами прозрачный тонкий месяц.
Скрип снега, раздавшийся под ногами, мнилось, достигал крыш; отталкиваясь, возвращался с неба — Константин по темнеющей тропке пошел на задний Двор.
И вдруг остановился в двух шагах перед сараем.
Дверь сарая была открыта. Звучали голоса, и кто-то возился, покашливая там нервно.
«Кто в сарае? Берзинь? С кем?»
— Вы, Марк Юльевич? — спросил он очень громко, позванивая-связкой ключей, узнав покашливание Берзиня. — Добрый вечер! Как говорят…
За порогом, на чурбане сидел Марк Юльевич в очках, завязывал кашне, обмотанное вокруг горла, толстое лицо было лиловато-красное от заката, он подтолкнул на переносицу очки, ответил тоном занятого человека:
— Да, да. Это я… Это мы… — Нацелился колуном и, сидя, ударил по березовому поленцу; оно треснуло стеклянным звуком. — Что? — с задышкой проговорил он. — Тома! Подавай мне, пожалуйста, короткие… Я выбился из сил.
За спиной его в углу сарая горела свеча, вставленная в горлышко бутылки; свечу заслоняла закутанная в платок фигура Тамары; она выбирала поленья и, прижимая их к груди, как ребенка, носила к отцу.
— Это дядя Костя? — сказала она и бросила полено, поправила волосы на виске. — Это дядя Костя? — Она, видимо, сразу не разглядела его в полутьме, подошла вплотную, несмело спросила: — Вы за дровами? Вы?..
Она тихонько опустила чурбачок на землю, напротив Марка Юльевича, все не сводя с Константина спрашивающих глаз, и проговорила опять робко:
— Дядя Костя?..
Берзинь сердито, шумно высвободил колун из полена, отдуваясь, простонал:
— Дети, дети, задают столько вопросов, — можно сойти с ума! Да, я устал слушать вопросы! Да, да! — сказал он в голос и расщепил колуном полено. — Он за дровами, это ясно? Он ничего не потерял в сарае, это ясно? В школе ты учила стихи? «Откуда дровишки? Из лесу, вестимо!» Ты учила эти стихи? А мы берем дрова из сарая!
А Константин, уже не звеня ключами, смотрел не на Берзиня, не на затихшую Тамару — смотрел на слабый и сухой червячок свечи над грудой сдвинутых дров.
Там, в этом месте, был спрятан «вальтер», завернутый в носовой платок, и сверток этот был запрятан им на уровне гвоздя, забитого в стену, где постоянно висела ножовка.