Никогда раньше мать не говорила ему о своих московских родных, никогда не получала ни от кого писем (во всяком случае, он не видел их) и никогда на его памяти не общалась ни с кем из живущих в Москве. И Никита ясно вспомнил день приезда, многозначительные, что-то понимающие взгляды незнакомых ему, но, видимо, когда-то очень давно встречавшихся с матерью людей, которых вчера за ужином представила ему Ольга Сергеевна, и весь этот непоследовательный, раздерганный разговор с профессором Грековым — и вдруг почувствовал стыд от своего нового, унизительного положения объявившегося в Москве незваного родственника. Он вспоминал фразу: «Вера просила», но сам он в кабинете у Грекова не нашелся толком возразить, зачем-то стал невразумительно объяснять причины жилищного уплотнения, хотя совсем не намеревался говорить об этом и тем более о деньгах.
«Как же так? Неужели могло показаться, что я искал от письма матери какой-то выгоды?» — подумал Никита с отвращением к себе, и тесная, надетая утром ковбойка жестко сдавила под мышками. Он стоял в нерешительности и, точно сжатый душной тишиной квартиры, видел, как в конце коридора, в проеме двери солнечно, жарко, пусто блестел паркет. Там была столовая, где вчера вместе с молчаливыми гостями сидел и он.
Его комната была в той стороне огромной квартиры.
И сейчас, чтобы попасть в дальнюю комнату, ему нужно было пройти через эту просторную столовую, мимо других комнат, но он опасался встретить там Ольгу Сергеевну с ее участием, с ее ласково-скорбным взглядом, он не знал, что сказать ей.
«Только бы они не чувствовали, что чем-то обязаны мне, — подумал Никита. — Только бы не это!»
Он подождал немного и быстро пошел по коридору.
Все окна столовой, светлой и горячей, были распахнуты в сверкание полуденного солнца, в жар накаленных крыш, в оглушительно радостное, летнее чириканье воробьев, возбужденно трещавших крыльями где-то под карнизами, и этот базарный воробьиный крик звенел не за окнами, а в самой столовой, длинной и пустынной, будто ресторанный зал утром. Никита прищурился от белизны солнца, и сейчас же рвущийся, как при настройке приемника, свист, потрескивание, короткие строчки музыки вплелись в воробьиный гомон. Боковая дверь в столовую распахнулась, звуки музыки хлынули оттуда и оглушили хаосом, свистом разрядов.
— Привет, родственник! — услышал он обрадованный голос. — Хинди, руси, бхай, бхай!
На пороге улыбался высокий парень с забинтованной шеей и в поношенных кедах, узкое лицо загорело, белокурые волосы подстрижены ежиком, яркие глаза насмешливо оглядывали Никиту. Парень этот наугад крутил настройку транзистора, а транзистор буйно гремел музыкой, скользили нерусские голоса, взрывы смеха, всплески аплодисментов. Не выключая приемника, парень театрально-церемонно поклонился.
— Я вас горячо приветствую, родственничек! Не успел вчера представиться: был на дачах, — сказал он сиплым, ангинным голосом. — Заходи ко мне. Садись. Будем, что ли, знакомиться. Валерий. Сын уже известного тебе Георгия Лаврентьевича. А ты — Никита?
— Да, не ошибся.
— Виноват! — ворочая забинтованной шеей, воскликнул парень, с любопытством разглядывая Никиту яркими глазами. — Даю сразу задний ход: по рассказам родительницы вообразил тебя тютей! Накладка! Ты скорее похож на юного медведя с флибустьерского брига! Ну, ладно, обмен нотами закончен, давай лапу!
Он, улыбаясь, крепко стиснул неохотно протянутую руку Никиты и бесцеремонно втянул его, шагнувшего неуклюже через порог, в маленькую комнату, жаркую, блещущую натертым паркетом, сплошными, во всю степу, стеклами книжных полок. Здесь на широкой тахте, покрытой полосатым пледом, грудой валялись магнитофонные кассеты, вокруг журнального столика, где царствовал импортный магнитофон, беспорядочно теснились низкие кресла, и было пестро, светло, даже ослепительно от многочисленных цветных репродукций в простенках, от большого зеркала, вделанного в дверь, от множества стеклянных пепельниц, предупредительно расставленных повсюду. И тут не веяло запахом теплой пыли, сухим ветерком запустения, как в комнате, где поселили Никиту, — все было протерто, вычищено, все пахло уютной чистотой.
— Садись, что ли. А, к черту эту хламидомонаду! — весело сказал Валерий и, подтолкнув Никиту к креслу, бросил невыключенный транзистор на тахту среди магнитофонных кассет. — Трещит, как обалдевший жених на свадьбе. Наивно думал, что приобрел в комиссионке модернягу, а мне бессовестно всучили дубину времен Киевской Руси. Располагайся, покурим. У тебя какие?
— «Памир».
— Самые дешевые? Ясно. Это что, принципиальный демократизм? Теперь модно. Предлагаю свою «Новость», — выщелкивая из пачки сигарету, просипел простуженным горлом Валерий.
Он стоял перед креслом Никиты, был мускулист, худощав, дешевые брюки обтягивали «дудочками» длинные ноги, цветная рубашка навыпуск, на тыльной стороне запястья поблескивали на широком ремешке плоские часы — весь поджарый, гибкий, похожий на баскетболиста.
— Можно выключить? — сказал Никита, кивнув в сторону транзистора. — Эту дубину…
— О, удержу нет! Обнаглели!