Вернулись поздно; свет в окнах не горел — Дина уже спала, поэтому легли на раскладушках, вынесенных Алексеем в палисадник, где тянуло свежестью от похолодевшей к ночи травы. Тихий двор был в неподвижном фиолетовом сумраке; над крыльцом слабо серебрились вершины тополей, стояли, застыв в ночной чистоте неба, а там, вверху, было вольно, светло, широко, и пробивались сквозь листву косые лунные коридоры, сетчато рассекали пахнущую сырым холодком тень от дома.
Никита, потираясь подбородком о колючий ворс одеяла, смотрел на сквозные полосы дымчатого света — и эти два дня проходили перед ним, беспокоя, путаясь, бесконечно возникая в памяти, не давая уснуть. Да, он лежал на раскладушке не в Ленинграде, не дома, а здесь, возле темного, давно затихшего домика в незнакомом Замоскворечье. И чувство одиночества сжимало его ознобом.
Вдруг рядом чиркнула, сверкнула огнем спичка, горьковато потянуло дымком, и он услышал голос, сдержанный, чуть хрипловатый:
— А может быть, действительно, Никита, поехать тебе со мной в Крым? Через две недели у меня кончаются занятия в автошколе. Буду на крымских дорогах обкатывать машину и заеду к дочери. Крым — это прекрасно. Сразу чувствуешь себя иначе.
Светлячок папиросы загорелся ярче, и Никита, увидев край губ, блеск Алексеева глаза, почему-то явственно вспомнил сдавленный плач Дины на кухне сегодня днем, болезненно замкнутое лицо брата, повернутое тогда к окну, ответил:
— Нет, я не поеду. Спасибо.
— А в Крыму южные мохнатые звезды. И цикады.
Миллионы цикад ночью. Все звенит. Особенно в лунную ночь.
Никита сказал:
— А здесь сверчок.
— Верно. Завелся под крыльцом. Что ж, неплохо, когда и он.
Никита не ответил. Где-то в темноте крыльца, в трех шагах от раскладушек, по-деревенски просверливал звенящим тырканьем, неустанно раскалывал ночное безмолвие сверчок, на миг замолкал и вновь посылал пунктиры сигналов в пространство, мимо матово синеющих сквозь тополя уличных крыш.
Молчали долго.
— Значит, Вера Лаврентьевна очень тяжело болела? — медленно спросил Алексей.
— У меня были страшные ночи. Полгода.
— Представляю…
Красно разгоревшийся огонек осветил брови Алексея, колыхнулся и, трассой прочертив параболу, упал в траву, мерцая там потухающей искрой.
— А что ты знаешь о моей матери? — вдруг осторожно спросил Никита. — Ты говорил, она приезжала сюда. Ты ее видел у Георгия Лаврентьевича?
— Что я знаю? — помедлив, проговорил Алексей и повернулся на бок, строго и испытывающе вглядываясь в Никиту. — Не много… Но достаточно, чтобы понять, что с ней случилось… Однако, брат, это почти бессмысленно…
Никита приподнялся на локте.
— Что бессмысленно?
— Бессмысленно говорить о том, чему уже ничто не поможет. Ничего не решит. Потом все изменилось, настало другое время. Думаю, ты меня понимаешь.
— Я понимаю… Но что ты все-таки знаешь именно о моей матери? Зачем она приезжала к Георгию Лаврентьевичу? — повторил с настойчивостью Никита, глядя на Алексея сквозь полосы лунного света, которые, дымясь, падали сверху, разделяя их раскладушки, как сетью. — Ты начал… и не договорил. Ты сказал, что она приехала сюда в телогрейке…
— Это было давно, брат, и не хочется шевелить это давнее. Жить прошлым невозможно. Всем нам надо жить настоящим, Никита. Согласен?
— Но ведь она приезжала к вам?.. И разве я не имею права знать, зачем она приезжала?
— Вот что, — произнес Алексей решительно. — Да, ты имеешь право! Но сначала скажи мне: Вера Лаврентьевна что-нибудь говорила тебе раньше о Грекове? Ты раньше слышал о нем?
— Только один раз. Когда передавала письмо. Она раньше никогда не вспоминала о родственниках. Только о своей двоюродной сестре Лизе. Но та умерла два года назад.
— Преклоняюсь перед твоей матерью, — сказал Алексей, и раскладушка под ним закачалась, он лег на спину, заложил руки под затылок. — Маленькая, как девочка, была, только вся седая. А когда она писала письмо?
— За день перед смертью она дала мне письмо. В больнице.
— А в письме что?
— Я передал его Георгию Лаврентьевичу.
— А он что?
— Сказал, что мать в письме просит позаботиться обо мне, перевести из Ленинградского университета в МГУ. Чтобы я жил в Москве. Рядом с родственниками. Больше ничего. Я не читал письма.
Свежий ночной воздух пробирался к его голым плечам, и он чувствовал нервную дрожь и от этого ночного воздуха и от необоримо охватывающего озноба.
— Не может быть, — после паузы проговорил, как бы не веря, Алексей и некоторое время лежал молча. — Не может быть! — повторил он.
Раздробленные световые полосы переместились в палисаднике и теперь ярко, как узкие лезвия, кололи, лезли в глаза Никиты, и он не мог разглядеть лицо Алексея, слышал только удары своего сердца, они отдавались в висках.
— Этого я не предполагал, Никита. Дело в том, что это почти невозможно… — Алексей, раздумывая, помолчал, договорил размеренно: — Нет, мне трудно поверить, чтобы она написала отцу так, как ты сказал.