Заслоняя огромною тенью звезды, высоко над палубой, на рее висела распяленная туша быка. Большая Медведица опрокинулась золотым ковшиком над черным и выпуклым морем. Темный дым из пароходной трубы отходил в сторону и далеко был виден на звездном небе. Высокие мачты, перекладины рей и туша быка были неподвижны, звездное же небо едва покачивалось.
Никита лежал на открытой палубе. Рядом с ним похрапывал отец, завернувшись в одеяло, по другую сторону спал Василий Тыркин. На свертке канатов сидел, мучась бессонницей, босой старичок, бывший очень важным когда-то человеком. По всей палубе, пропахшей вареными бобами и салом, лежало множество спящих тел. Вот кто-то приподнялся, оглядываясь дико, и опять с сонным рычанием повалился на подстилку. Наверху, между лодок, желтел свет сквозь жалюзи капитанской каюты. В ней открылась дверь, вышел коренастый человек в белом – капитан, и стоял неподвижно, глядя на усыпанное звездами небо, на Млечный Путь. Эти звезды, и Млечный Путь, и Большая Медведица были наверху и внизу, в черной бездне. Огромный пароход, полный спящих, бездомных людей, казалось, летел в звездном пространстве.
Босой старичок, сидевший неподвижно на канатах, пошевелился, поднял голову от колен и проговорил громко, но, очевидно, сам для себя:
– Глаза бы мои тебя не видали…
И сейчас же за его спиной поднялась голова в очках, без усов, с остроконечной бородкой. Поднялась осторожно и стала слушать. Это был агент контрразведки.
– Ах, Африка, Африка, – проговорил старичок. Никита понял, что старичку ужасно трудно, – не по годам, – ехать босиком в Африку, куда вот уже седьмые сутки шел пароход. Никита положил руки под голову и стал думать об Африке:
О крокодилах, которые хватают детей за ноги.
О львах, стоящих целыми часами неподвижно за бугром песка, подняв хвост.
О страусах с перьями от шляп на хвосте, до того прожорливых, что им можно дать проглотить ручную гранату.
О мухах цеце.
О голых, раскрашенных дикарях, плывущих, размахивая копьями, в остроносой пироге по светлой и дивной реке…
Река эта понемногу покрылась туманом, поднималась к нему и разлилась среди звезд в Млечный Путь.
Покойной ночи, Никита![9]
Повесть смутного времени
На седьмом десятке жизни случилась со мной великая беда: руки, ноги опухли, образ божий – лицо сделалось безобразное, как бабы говорят – решетом не покроешь. Одолели смертные мысли, взял страх, – волосы поднялись дыбом. Ночью слез я с лежанки, пал под образа и положил зарок – потрудиться, чем бог меня вразумит.
Как вешним водам сойти, – послал я нарочного в Москву, к знакомцу, к дьяку Щелкалову, с подарками: два десятка гусей копченых, полбочонка меду да бочонок яблок моченых, кислых, чтобы выдал мне из дворцовой кладовой тетрадь в сто листов бумаги доброй и чернил – чем писать.
И вот ныне, во исполнение зарока, припоминаю все, что видели грешные мои глаза в прошедшие лютые годы. Из припомненного выбираю достойное удивления: неисповедим путь человеческий. А как стал припоминать, вначале-то, – господи боже. Плюнул, положил тетрадь за образ заступницы: дрянь люди, хуже зверя лесного. Злодейству их нет сытости. Тьфу…
Но, отойдя и поразмыслив, положил я все же начать труд грешный и начинаю неторопливым рассказом о необыкновенном житии блаженного Нифонта. Его еще и по сию пору помнят в нашем краю.
В миру Нифонта звали Наумом. Отец его, Иван Афанасьевич, уроженец села Поливанова, при церкви был в попах и в давних летах умер. Наума взял к себе матерний дядя его, дьякон Гремячев; у дьякона Наум научился грамоте, и читал псалтырь, и был в дьячках, и через небольшое время посвящен в городе Коломне, при церкви Николая-чудотворца, в попы. Там-то я его и увидел в первый раз.
Стоял у нас в Коломне наш, князей Туреневых, осадный двор, куда бежали мы из деревень и садились в осаду, когда с Дикого поля шел крымский хан, с большими людьми. А дороги хану не было другой, как между Донцом и Ворсклой, – либо на Серпухов, либо на Коломну. Здесь по берегу Оки сторожи стояли, а в городах – береговые полки. Ока так и звалась тогда – Непрелазной стеной.
Старики говорили, – велик при царе Иване был город Коломна, а я его помню, – уж запустел: в последний раз крымский хан перелезал Оку через Быстрый брод, – с тех пор лет двадцать о крымцах не было слышно, и стали вольные людишки разбегаться из города, – кто на промыслы, кто в Москву, кто в степь – воровать. Остались в Коломне церковные да монастырские служители, да на осадных дворах – дворники, да на посаде среди пуста – заколоченных лавок, бурьяна на огородах – жило стрельцов с полсотни, сторожа Гуляй-города да казенные ямщики.
В пустом городе – скука. Одни галки да голуби ворошатся на гнилой кровле, на деревянной городской стене.