– Успокойтесь, Анна Васильевна… Мы еще поговорим… А теперь, я боюсь, нас ищут…
Это было ужасно грубо, но я, увлеченный своими опытами, решил продолжать их немедленно. Я на глазах у Анны стал искать уединения с Верочкой и без особой ловкости увлек ее на ту же скамью.
– Ну, что вы хотели мне сказать? – торопила она. – Скорее, ведь все видели, как мы сюда шли.
– Пускай видят.
– Хорошо, но что такое?
– Этого не скажешь в двух словах, – неожиданно обиделся я.
Она улыбнулась, села рядом и проговорила чинно:
– Все равно, хоть в десяти.
Звездные узоры переливались перед моими глазами, хотя я их и отводил. И к моему удивлению, я не знал, как начать разговор. Потом решил, без дальних исканий, начать его совершенно так же, как с Анной, и спросил:
– Что говорят вам эти звезды? Верочка расхохоталась.
– Так это-то было ваше важное дело? О, поэты, поэты!
– Не смейтесь, Вера Сергеевна. Подождите. Послушайте, что я вам расскажу.
И рассказал ей то же, что Анне, только еще короче. Верочка опять усмехнулась.
– Ну, что же вы скажете? – спросил я.
– Что скажу? Ничего. Я не люблю притворяться, Иван Иванович. Мне лень. Пожалуй, можно бы выдумать какие-нибудь поэтические слова для этой вашей поэтической… или астрономической истории, но, ей-Богу, мне лень. Мне все равно. Ну звезды и звезды. Интересно, конечно… Но мне все равно.
Если бы я ее любил – то я бы опять догадался о своей слепоте, о том, что она – из породы существ, которые не смотрят вверх, и потому для меня не подходит, как и я для нее; если б я ее любил – я бы встал и ушел от нее; но я ее не любил. Несмотря на это, мне все-таки не хотелось делать предложения; однако стыд перед собой – разве я не решил? что за пустяки? – заставил меня торопливо, давясь, проговорить:
– Вера Сергеевна, угодно вам быть моей женой? Она, кажется, удивилась:
– Это не поэтическая вольность? – спросила она. Но я не расположен был к веселью и легким шуткам.
– Угодно вам быть моей женой? – повторил я. Она промолчала.
– Если вы серьезно, то… то я подумаю. Или нет, впрочем, все равно: я согласна. Все равно.
Я почтительно поцеловал ее руку, и мы возвратились к обществу.
Верочка, действительно, не любила лгать. Она очень искренно сказала это свое: «Все равно». Родителей у нее не было, какой-то опекун заведовал ее состоянием. Замуж ей выйти, чтобы приобрести самостоятельность, было нужно, а за другого или за меня – все равно. Я ей меньше нравился, чем Козицкий, например (она сама мне это все объясняла с детским простодушием), но Козицкий, пожалуй, запер бы ее, заставлял бы ее быть верной, – он сам ее любил. А я… Верочка отлично видела, что я ее не люблю, и удивленно говорила после свадьбы: «Знаешь, я не понимаю, зачем ты на мне женился?» Я конфузился и угрюмо молчал: я и сам этого уже не понимал больше.
Никакой семьи у нас, конечно, не вышло, даже медового месяца почти не вышло. Мы отправились проводить его в мою деревушку. Сначала был холод, у Верочки сделался насморк, отовсюду дуло, и ужасно мы друг другу не нравились, и это выяснилось именно в одиночестве. Потом, слава Богу, настали теплые дни, а с ними налетели к нам гости, все больше мужчины, студенты из Киева, офицеры – Верочка зажила весело.
Она, я думаю, начала мне изменять со второго-третьего месяца. Почти у всех людей, и у женщин тоже, есть призвания: один чувствует себя рожденным медиком, другой – путешественником, третий – чиновником… Ошибки бывают, но к добру не ведут, и сила человека – найти свое собственное место. Верочка была рождена куртизанкой. Настоящей, искренней, наивной, пылкой – жрицей любви. Всякое дело или хорошо, или дурно, смотря по тому, действительно ли оно принадлежит человеку, который им занимается, или нет. Если бы Верочка пошла в сельские учительницы или монахини – это было бы дурно. Но она была куртизанкой, бескорыстной, беззлобной, потому что родилась для этого – и так было хорошо.
Она, конечно, чувствовала, что это хорошо, но бессознательно: сознанию ее все-таки было натолковано, что это – всегда дурно. И потому она, хотя и без ощущения вины, старалась скрывать первое время от меня и от других свои невольные измены. Скрывала плохо – лгать она не умела – и только озлоблялась и опошлялась, ибо чувствовала свое оправдание и не знала его.
Я ее понял быстро, быстрее, чем понял бы, если б любил ее, был в нее влюблен. А тут мне ничто не мешало. Я видел, что она озлобляется, мучается мною, начинает ненавидеть меня, не вольная в себе, а я не знал, как развязать этот узел, чтобы не оскорбить ее. У нее был крошечный-крошечный ум, а такие существа легко обижаются, всем обижаются и тогда бесцельно страдают.
Я понял все это в тот день, когда опять принял небо как моего учителя, как что-то живое около меня, покорился ему снова – и уже навсегда. Приняв небо, я принял и землю; ведь и ее, не зная того, я отверг, отвергая небо. Принял и понял… Для меня они были – и вновь стали – неразрывны.