Не Христиану, а королю Иллирии отдалась маленькая Совадон. Она пожертвовала собой ради некой воображаемой диадемы, которая сквозь легенды, сквозь все вычитанное в плохих романах рисовалась ей в виде ореола над себялюбивым и увлекающимся Христианом. Она же нравилась ему до тех пор, пока он видел в ней новенькую, хитро раскрашенную игрушку, игрушку парижскую, которая должна была обучить его более пряным утехам любви. По своей бестактности она приняла положение «королевской фаворитки» всерьез. В ее честолюбивых мечтах проносились образы полулегендарных женщин, сверкали поддельные драгоценные камни, которые ярче блестят в королевских коронах, чем настоящие. Роль Дюбари{33}
при этом потерпевшем крушение Людовике XV ее не удовлетворяла, — ей хотелось быть Шатору{34}. Планы захвата власти в Иллирии, заговоры, которые создадутся по манию ее веера, покушения, героические высадки десантов — вот о чем она часто беседовала с Христианом. Она уже представляла себе, как она подстрекает народ к мятежу, как она прячется в хлебах и на фермах, вроде одной из тех знаменитых вандейских разбойниц, о приключениях которых ее заставляли читать в монастыре Сердца Христова. Она уже придумала себе костюм пажа, — вообще костюм играл главную роль в ее фантазиях, — премилый костюмчик пажа эпохи Возрождения, благодаря которому она сможет в любое время видеться с королем, находиться в его постоянной свите. Королю претила восторженная мечтательность Колетты; его трезвый ум быстро обнаруживал в ней фальшь и бессмыслицу. Да и потом, любовница была нужна ему вовсе не для того, чтобы толковать с ней о политике, и когда маленькая Колетта с розовой мордашкой и нежными лапками, сидя у него на коленях, вдруг заводила разговор о недавних решениях люблянского сейма или о том, какое впечатление произвело на умы последнее воззвание монархистов, то его, в минуту полного самозабвения и любовного бреда, бросало в озноб: так внезапное похолодание, так апрельские заморозки убивают цвет на плодовых деревьях.С некоторых пор его стали мучить сомнения и угрызения совести — сложные и наивные угрызения совести славянина и католика. Прихоть его была удовлетворена, и он уже начинал понимать, как постыдна эта связь почти на глазах у королевы, начинал сознавать опасность тайных, мимолетных свиданий в гостиницах, где их инкогнито легко могло быть открыто, сознавать жестокость, какую он совершил, обманув милого бедного верзилу Герберта, который всегда говорил о своей жене с неубывающей нежностью и у которого не закрадывалось никаких подозрений, когда в клубе появлялся король и глаза у него горели, щеки пылали и весь он бывал овеян благоуханием успеха — благоуханием объятий Колетты. Но особенно его стеснял герцог Розен, не веривший в нравственность своей невестки, женщины не его круга, беспокоившийся за сына, у которого, по его мнению, была голова «рогоносца», — он употреблял это слово не стесняясь, с бесцеремонностью старого вояки, — и считавший себя ответственным за его семейное счастье, ибо породниться с этой мещанкой герцога вынудила только его алчность. Он старался держать Колетту в поле зрения, утром отвозил ее, вечером привозил; он с удовольствием не отпускал бы ее от себя ни на шаг, но благодаря своей гибкости она выскальзывала из его больших загрубелых рук. Между ними шла молчаливая борьба. Сидя за письменным столом у себя в интендантстве, герцог часто не без досады смотрел в окно: вот его хорошенькая невестка в прелестном туалете, который она долго обдумывала со своим знаменитым портным, притулилась в карете, — сквозь запотевшее стекло видно ее розовое от холода лицо, — а вот она, если день солнечный, под зонтиком с оборкой.
— Вы уезжаете?
— По поручению королевы! — с победоносным видом отвечала ему из-под вуали маленькая Совадон, и это была правда: Фредерика избегала сливаться с парижской сутолокой и всюду охотно посылала свою фрейлину, — она была не настолько тщеславна, чтобы испытывать удовольствие, сообщая о том, что она королева такая-то, модному поставщику в присутствии угодливых приказчиков и мучительно любопытных покупательниц. Вот почему она не пользовалась известностью в свете. В салонах никто никогда не говорил о том, с каким отливом у нее волосы или глаза, о величавости ее слишком прямого стана, о той свободе, с какой она применяла парижские моды к своей фигуре.