Христиан II неожиданно обратился к герцогу, с опущенной головой стоявшему у камина:
— Розен!
— Слушаю, ваше величество!
— Только ты можешь ответить на этот вопрос: как наши дела?.. Можем мы еще потянуть?
Начальник свиты сделал величественный жест:
— Разумеется!
— Сколько времени?.. Как ты думаешь?.. Приблизительно?..
— Пять лет. Я подсчитал.
— И так, что никто из нас не будет испытывать никаких лишений?.. Так, что никто из наших близких не пострадает и не потерпит ущерба?..
— Ни малейшего, ваше величество.
— Ты уверен?
— Уверен, — выпрямившись во весь свой гигантский рост, подтвердил старик.
— В таком случае я согласен… Меро! Дайте сюда письмо… Я подпишу его перед уходом, — сказал король и, взяв у него перо, проговорил вполголоса: — Посмотрите на госпожу Сильвис: у нее такой вид, как будто она вот сейчас запоет из «Темного леса»!
И правда, маркиза, вернувшись с наследником из сада, сразу почувствовала атмосферу драмы и, пораженная, в шляпке с зеленым пером и в бархатном спенсере{36}
, застыла в романтической позе певицы, собирающейся петь каватину из оперы.Прочитанное в парламенте, напечатанное во всех газетах воззвание было, кроме того, по совету Элизе литографировано и в тысячах экземпляров разослано по деревням, — о. Алфей провозил их через таможни в тюках с наклейкой: «Предметы религиозного культа», вместе с оливковыми четками и розами Иерихона. Сторонников монархии это окрылило. Особенно сильно взбудоражило красноречивое обращение короля Далмацию, куда республиканские идеи проникали еще слабо, — во многих селах его читали с амвона, его раздавали ходившие по сбору францисканские монахи: они развязывали свои котомки у ворот ферм и платили за масло и за яйца пачками отпечатанных листов. Посыпались приветствия королю за множеством подписей и крестиков, трогательных в своем благонамеренном невежестве, началось паломничество.
Особнячок в Сен-Мандэ посещали рыбаки, дубровникские грузчики в черных плащах поверх пестрых мусульманских нарядов, морлакские крестьяне — полудикари, все, как один, обутые в подвязанные соломенными жгутами опанки из бараньей кожи. Их ярко-красные долиманы, бахромчатые кушаки, куртки с металлическими пуговицами резко выделялись на фоне унылого однообразия одеяний парижской трамвайной публики, затем они толпами высаживались из вагонов, твердым шагом проходили через двор, а в передней останавливались и, взволнованные, растерянные, тихонько переговаривались. Меро присутствовал при всех приемах, и они потрясали его до глубины души. В этих приезжавших издалека восторженных людях оживала легенда его детства. Ему вспоминалось путешествие во Фросдорф обитателей Королевского заповедника, как они ради этого путешествия во всем себе отказывали, как собирались в путь и как по приезде старались не показать своего разочарования, и вместе с тем он страдал от неискоренимого равнодушия Христиана, от его облегченных вздохов после каждой встречи. Втайне король ненавидел эти посещения — они мешали ему развлекаться, нарушали привычный строй его жизни, обрекали на долгое сидение дома. В угоду королеве он все же произносил несколько заученных фраз в ответ на приглушаемые рыданиями мольбы всего этого бедного люда, а потом мстил за то, что ему пришлось поскучать, какой-нибудь шалостью, шаржем, который он, расположившись на краю стола, набрасывал карандашом, меж тем как углы его рта оттягивала недобрая усмешка. Как-то раз он изобразил в карикатурном виде старшину браничевских рыбаков, его широкое итальянское лицо с отвислыми щеками, с вытаращенными глазами, его оторопелый взгляд — оторопелый, потому что встреча с королем и радовала его, и повергала в трепет; не были забыты и слезы, катившиеся у него по щекам до самого подбородка. На другой день это произведение искусства ходило за столом по рукам, вызывая смех и одобрительные восклицания. Даже герцог из присущего ему презрения к народу сморщил свой старый клюв — это было у него наивысшим проявлением веселости. Наконец, пройдя сквозь шумные похвалы Босковича, рисунок дошел до Элизе. Тот долго рассматривал его, потом молча передал соседу. Король с другого конца стола крикнул ему характерным для него вызывающим тоном, произнося слова в нос:
— Вам не смешно, Меро?.. А ведь сознайтесь, что мой старшина очень мил.
— Нет, государь, мне не до смеха… — печально ответил Меро. — Это живой портрет моего отца.