И Боскович всхлипывал, с чисто итальянским неистовством тряся уродливой головой, на которую сквозь ветви липы падал причудливый свет. Бедняга с некоторых пор был что-то не в себе. Временами он оживлялся, болтал без умолку, всем надоедал рассказами о гербарии, о своем знаменитом люблянском гербарии, который, по его словам, вот-вот опять перейдет к нему, а потом внезапно прекращал словоизвержение, смотрел на всех исподлобья, и вы уже больше ничего не могли от него добиться. Но сейчас Элизе невольно подумал, что Боскович окончательно сошел с ума; наплакавшись, как ребенок, советник подскочил к нему и, схватив его за руку, крикнул в ночную тьму так, как будто звал его на помощь:
— Это невозможно, Меро!.. Надо этому помешать!
— Чему помешать, господин советник? — спросил Элизе, пытаясь выдернуть руку, которую тот судорожно сжимал.
— Акт отречения готов… — задыхаясь, шепотом заговорил Боскович. — Составил его я… как раз сейчас государь подписывает его… Я этого не должен был делать… Ma che, та che… он же король… И потом, он обещал вернуть мне мой люблянский гербарий… А ведь там великолепные экземпляры…
Маньяк сел на своего конька, но Элизе, как громом пораженный, уже не слушал его. Первою и единственною его мыслью была мысль о королеве. Так вот благодарность за ее преданность, за ее самоотверженность, вот чем кончился для нее день принесения себя в жертву!.. И чего стоит слава, обвившаяся вокруг головы, которая упорно отвергает корону?.. В саду внезапно стемнело, — только там, в окне верхнего этажа, горел огонь, озарявший тайну преступления. Что делать? Как его предотвратить?.. Королева сейчас одна… Но примет ли она Элизе?.. Короче говоря, когда Меро заявил, что ему необходимо видеть ее величество, горничная королевы, г-жа Сильвис, уже пребывавшая во власти волшебных грез, сама королева — все в первую секунду подумали, что погруженный в сон особняк объят пламенем пожара. Встревоженное квохтанье в покоях королевы напоминало переполох в птичнике, разбуженном прежде времени. Наконец в маленькой гостиной, где Элизе велели подождать, появилась Фредерика в длинном голубом пеньюаре, обрисовывавшем ее дивные руки и плечи. Никогда еще Элизе так остро не ощущал близость женщины.
— Что случилось? — очень живо и очень тихо спросила она, мигая глазами так, как мигают ожидающие удара и видящие его приближение.
При первом же слове Элизе она вскочила.
— Это немыслимо… Пока я жива, этому не бывать!..
От резкого движения ее блестящие волосы рассыпались по плечам, и, когда она трагически небрежным жестом попыталась подобрать их, рукав ее пеньюара соскользнул до самого локтя.
— Разбудите его высочество, — негромко бросила она в мягкий сумрак соседней комнаты и, не сказав более ни слова, пошла к королю.
X
СЕМЕЙНАЯ СЦЕНА
Все волшебство этой июньской ночи вливалось в распахнутые окна просторного холла, где зажженный канделябр не нарушал таинственности полумрака и не мешал лунному свету ложиться на стены полосою Млечного Пути, играть на гладкой перекладине трапеции, на смычке, в виде лука, от висевшей тут же гузлы и на стеклах книжных шкафов, которые составляли довольно скудную королевскую библиотеку, — пустые места в них заполняли ящики Босковича, распространявшие приторный, тлетворный запах кладбища сухих растений. На столе, поверх покрывшихся пылью бумаг, лежало пожелтевшее от времени серебряное распятие. Надо заметить, что писал Христиан II не часто, а о своем католическом воспитании помнил, окружал себя реликвиями и даже иной раз, прожигая жизнь у девиц, под звуки запыхавшихся фанфар веселья, рукою, влажною от хмеля, перебирал в кармане коралловые четки, с которыми он никогда не расставался. Подле распятия лежал широкий тяжелый лист пергамента, исписанный круглым дрожащим почерком. Это и был акт отречения от престола в окончательном виде. Не хватало только подписи, росчерка пера, но этот росчерк требовал крайнего усилия воли. Христиан II по слабости своего характера медлил; облокотившись на стол, он неподвижно сидел, освещенный пламенем свеч, которые были зажжены, чтобы разогреть сургуч для королевской печати.