После того рокового дня никто близко не подходил к тиру. Сломанная ограда и следы ног, бегавших взад и вперед по песку, живо напомнили Элизе всю картину. На проволочной сетке висели все те же изрешеченные щиты, в фонтане, будто неиссякаемый источник слез, струилась вода, в этот грустный час набегающих сумерек отливавшая сталью, и Элизе послышался такой же рыдающий, как напев фонтана, голос королевы: «Прочь!.. Прочь!..» — навсегда оставивший в нем двойственное ощущение обиды и ласки… Наконец вернулся Боскович, и они, прячась за деревьями, прокрались к дому. В стеклянной галерее, выходившей в сад и заменявшей классную, книги, в определенном порядке разложенные на столе, и два заранее приготовленных для ученика и учителя стула с присущей неодушевленным предметам жестокой косностью ожидали следующего урока. От этого так же больно сжималось сердце, как и от тишины в тех комнатах, где еще так недавно резвился и шумел ребенок, по десять раз в день смехом и песнями прочерчивая свой узкий круговой путь.
Пройдя ярко освещенную лестницу, шедший впереди Боскович ввел Элизе в смежную со спальней короля комнату, такую же темную, как спальня, куда не должна была проникать даже узенькая полоска света. Горел только ночник в глубине алькова, среди пузырьков с лекарствами.
— Около него королева и госпожа Сильвис… Но только смотрите: ни единого слова!.. И возвращайтесь скорее…
Элизе не слушал его наставлений — с бьющимся и замирающим сердцем он уже стоял на пороге. Его еще не освоившийся взгляд бессилен был просверлить кромешную тьму. Он ничего не различал, зато из дальнего угла комнаты до него доходил монотонно читавший вечерние молитвы детский голос, слабый, унылый, тоскливый, лишь отдаленно напоминавший голос маленького короля. Дойдя до очередного Amen, мальчик прервал чтение:
— Мама! А молитву королей читать?
— Конечно, читай, милый, — проговорил приятный низкий голос, тембр которого тоже изменился: он чуть-чуть качался на верхах, — так стирается по краям металл, на который по капле сочится едкая жидкость.
Государь ответил не сразу:
— А мне казалось… Я думал, что это уже не нужно…
— Почему? — живо спросила королева.
— По-моему, мне теперь совсем не о том надо молиться… — старчески рассудительным тоном заметил маленький король.
Однако послушный мальчик взял в нем верх, и он пересилил себя:
— Но раз тебе хочется, мама, то я сейчас, я сейчас…
И он медленно, дрожащим, звучавшим покорностью голосом начал:
— «Господи Боже мой, ты поставил раба Твоего царем, но я отрок малый, не знаю ни моего выхода, ни входа. И раб Твой — среди народа Твоего, который избрал Ты…»
У дверей послышалось приглушенное рыдание.
Королева вздрогнула.
— Кто там?.. Это вы, Христиан? — окликнула она, когда дверь уже затворилась.
В конце недели доктор объявил, что пора перестать мучить бедного ребенка — надо впустить в комнату немного света.
— Уже?.. — воскликнула Фредерика. — А ведь вы меня предупреждали, что это протянется больше месяца!
У доктора не хватило духу сказать королеве, что глаз мертв, безнадежно мертв, и что поэтому необходимость в строгом режиме отпала. Тем не менее он вывернулся, — он напустил туману, а у медиков именно так выражается жалость к людям. Королева ничего не поняла, и никто из окружающих не взял на себя смелости сказать ей правду. Так как религия обладает исключительным правом наносить любые раны, даже такие, которые она сама не умеет заживлять, то решили подождать о. Алфея. Этот резкий и грубый монах, орудовавший словом Божиим, точно дубинкой, должен был разбить одним страшным ударом все честолюбивые помыслы Фредерики. В тот день, когда с сыном стряслась беда, мать страдала за него: крик бедного мальчика, его обморок, кровь, сочившаяся у него из глаза, — все это перевернуло ей душу. Новое горе касалось непосредственно королевы. Ее сын обезображен, изувечен! Она мечтала о триумфе, который будет устроен красавцу, — как же она покажет иллирийцам калеку? Она не могла простить доктору, что он обманул ее. Короли даже в изгнании становятся жертвами собственного величия и человеческой трусости!