Ревет гармошка, растягиваемая рыжим парнем. Публика набила вплотную скамейки и табуретки, на каждом месте сидят по двое, по трое, боком, друг на друге.
Посреди комнаты танцуют, пробивая себе путь локтями и каблуками. Кавалеры, положим, не в красных шарфах, а просто в мягких грязных воротниках, в мятых пиджачках, плохо бритые. У некоторых лоб покрыт явно апашской челочкой.
Дамы – типа горничной маленького отеля. С голыми грубыми руками, плохо обстриженные, неладно завитые, ярко раскрашенные, башмаки на них грубо-нарядные, с пряжками и бляшками. Неужели не апашки?
Туристов никаких не заметно.
Кто-то кивнул мне через табачный дым. Или показалось?
Перед нами ликер в грязных рюмках. Духота нестерпимая.
– Смотрите, смотрите, – он вас приглашает. Что же вы не идете?
Тот, кто кивнул, высокий белокурый апаш, встал со своего места и жестами приглашает меня.
– Какой ужас! Ни за что не пойду!
– Да ведь вы же для этого и шли. Чего же вы боитесь? – урезонивали меня друзья.
Апаш, расталкивая публику, шагая через табуретки, шел ко мне.
– Ни за что на свете! Ни за ч…
Апаш подошел, сколько мог пробраться, и звал жестами танцевать.
Может быть, неловко отказать? Обидится и зарежет. Да уж, раз пришла, делать нечего.
Апаш ничего, не очень страшный. Костюм на нем летний, что для января месяца не очень уж элегантно. И изрядно потрепанный. Но морда, если не считать явно дегенеративных надбровных дуг и тяжелой челюсти, свидетельствующей о наследственной склонности к убийству, была бы, пожалуй, добродушная.
Он ввел меня в плясовой водоворот.
Вот оно, «танго смерти». Начинается! Рассматриваю его исподтишка. Интересно, есть за ушами выпуклости, свидетельствующие о зверских наклонностях? Кажется, есть… Интересно, какое у него выражение лица, когда он душит?.. Надбровные дуги ужасны! Прямо из Ломброзовского альбома преступных типов…
Ищу глазами своих спутников, но они утонули в табачном тумане, и только голубая мгла зыблется пластами на месте их гибели.
Апаш приближает губы к моему уху.
– …ой… евс…
Ничего не слышно, такой грохот кругом.
Но он повторяет, и я слышу отчетливо и ясно:
– Tolstoi et Dostoewsky!
Да, да – «Толстой и Достоевский». Вот тебе и апаш!
Много раз слыхала я эти имена от французов, почти при каждом новом знакомстве. Каждый культурный француз, знакомясь с русским писателем, считает долгом упомянуть Толстого и Достоевского. С одной стороны, это любезность по отношению к русскому, а с другой – свидетельство о собственной культурности.
Когда я была больна и лежала в парижской больнице, каждый врач, узнав, что я русская, прежде чем спросить, что у меня болит, говорил:
– Ah! Tolstoi et Dostoewsky!
Иные при этом многозначительно поднимали брови, другие лукаво подмигивали, – знаем, мол, какие штуки за вами водятся! Ко всему этому я привыкла и уже не удивлялась. Но апаш, апаш сразил меня!
Я выпучила глаза, сбилась с такта и остановилась.
– Я слышал, что вы говорили по-русски, – продолжал апаш, налаживая сбитое танго. – Я страшно увлекаюсь русской литературой и теперь стал изучать русский язык, специально для того, чтобы прочесть в подлиннике «Les frères Karamazoff». C'est très karacho! Très karacho![83]
– Вы… студент?
– В настоящее время нет.
Музыка смолкла. Я вернулась к своему столу. По удивленным лицам моих спутников поняла, какое у меня растерянное лицо.
– О чем вы с ним так горячо беседовали?
– О Толстом и Достоевском.
– Ха-ха-ха! – загрохотали все в ответ. – Нет, слушайте, скажите правду!
– Я же вам говорю, что о Достоевском. Чего же вы еще хотите?
– Не приставайте к ней, – посоветовал кто-то. – Вы же видите, что она не хочет отвечать.
– Может быть, благоразумнее будет, если мы сейчас же уйдем? – посоветовал другой.
– Конечно! Бог его знает, что у него на уме. Видите, как она расстроена.
– Идем, идем! Не оборачивайтесь!
Шесть дней
Выпяченный кадык и голые колени.
Выпяченный кадык и голые колени.
Выпяченный кадык и голые колени.
Надоело?
Мне тоже.
Пятнадцать кадыков, тридцать колен.
Замедленно, ускоренно, бешено скоро, в линию, группой.
Шесть дней и шесть ночей подряд, без передышки, на зимнем велодроме Парижа. И «весь Париж» дни и ночи смотрит, смотрит.
Вереница автомобилей и специальных автобусов дежурят вдоль бульвара Гренелль. Они привезли парижан и туристов туда, где бьется сейчас пульс Парижа, где в продолжение шести дней и ночей (как это звучит по-библейски) творится страшная, напряженная работа, не прерываемая ни на минуту, где люди трудятся, надрываются, изнемогают от нечеловеческих усилий, чтобы получить, как итог производства, – ноль.
Вселенная была создана в шесть дней. И вот на ноль оказывается нужно столько же времени.
Велодром – огромный, как римский Колизей – гудит, ревет, свистит. Душно. Туман от дыхания и испарений усталых спортсменов и усталой толпы.
В центре круга оркестр, ресторан и бар. Окружают их ложи. Дальше за дорожкой амфитеатром скамьи, наверху десятифранковые места для плебса.