— Мы гибнем, кочегар? — моя жена учится в университете, ученая и чистая женщина! — она называет себя честным человеком, и она сказала мне, что у нее есть любовник, такой же благородный и ученый, как она, и тоже медицинский студент. Только она забыла, что она все-таки живет со мною, как жена, когда я прихожу с моря, и что она учится и состоит в благородстве потому, что я хожу по морям. Она благородно молчит о том, любит ли она меня, молча отдаваясь, и берет мои шиллинги. Но у меня нет честной любовницы — и у меня есть проститутки, самые грязные из всех, — для уравновешивания чувств моей жены, потому что я люблю ее! Мы гибнем, кочегар!?
Волны вздымаются над головой, небо становится стеною, все летит и воет. Бред, переутомление. И тогда: нет ничего, совершенно тихо, — комнаты в родном городе, ночник, книги, патефон — —
Матросы называют машинную команду — «духами», — люди из машинного называют палубных матросов — «рогатиками». Разговор кочегара и механика был около топок в машинном отделении. Сзади механика и кочегара стоял старший инженер, — он слышал их разговор. Инженер был стар и брюзгл. Он подошел к механику и кочегару — и поцеловал их, очень крепко, отцовски, благословляя. Волны заливали машинное отделение, люди кидали каменный уголь, мечась по взбесившемуся трюму, по пояс в сбесившейся воде, пока вода не залила котлы. Тогда машины стали. Погасло электричество. Старший инженер отдал приказ: уходить из машинного.
И старший инженер, потому что ему нечего было делать в эти часы до смерти, пошел в свою каюту, чтобы умереть на койке. В каюте инженера не было еще воды, она медленно просачивалась сквозь иллюминаторы. Инженер зажег подвесную лампу, свет закачался по каюте. Вещи в каюте жили сумасшествием, они метались — сапоги, фуражки, книги, мундиры, щетки, — все металось по каюте, обгоняло друг друга, лезло друг на друга, ломало, било. Инженер был стар, брюзгл, усталый человек. Он снял свой мундир, чтобы лечь полураздетым в койку. На полу, среди щеток и башмаков, метался том Пушкина в кожаном переплете. Инженер был в том бреду, который приходит в минуты ужаса, когда движения и поступки человека медленнее и естественнее, чем сами медленность и естественность. Этот том Пушкина инженер купил в Лондоне около Британского музея у букиниста. Это был первый том посмертного издания сочинений, цензурованный «Апреля 3 дня 1837 года ценсором Никитенко». На титульном листе этого тома хранилась английская надпись, указывающая, что книга попала из России в Англию через Севастополь в 1854 году, во время Севастопольской кампании, причем она была взята из походной сумки убитого русского офицера. Книга была переплетена в потрепанный кожаный переплет. У книги сложилась странная судьба, — инженер ее купил, чтобы вернуть на родину. Сейчас, в этот час смерти, книга металась по полу вместе со щетками и ботинками, в несложном скарбе морского жителя, — кожаный переплет ее оторвался за эти часы, когда вещи оживали. Инженер поднял с пола Пушкина. Инженер прочитал три строчки, мелькнувшие в свете качнувшейся к нему лампы, — «Все предрассудки истребя, мы почитаем всех нулями, а единицами себя». — Инженер наклонился, чтобы поднять переплет, — поднял — из-за кожи переплета выпала пачка писем, письма были тщательно вделаны в переплет между кожей и картонкой переплета. Среди писем была миниатюра на пергаменте, изображение молодой и очень красивой женщины. Лампа жила, качаясь под потолком, — вода ползла в каюту через иллюминаторы и начинала плескаться вместе с вещами. Инженер лег на койку и, ловя свет, читал письма. Письма были датированы 1847 годом, письма женщины, актрисы, русские. Владелец их, — быть может, тот самый офицер, из сумки которого был взят том Пушкина, — умер, похоронив имя автора писем. Англичанин, вывезший эту книгу из России, не знал об этих письмах, и тоже умер. Миниатюра сохранила лицо милой русской девушки в счастливой улыбке.
Писем было немного, меньше десятка, и все они были подписаны одною буквою: «Н».
Она писала: