…сегодня утром ко мне — в 8 часов ввалился мой друг — поэт Дзян Гуян-ци. Я спал. Он сказал, что ждет автомобиль, надо ехать кинографироваться в целях нашего Китруса. Поспешно брился, мылся, и мы поехали на фабрику. Там — светопреставление, все вверх дном, вешают фонарики, под потолком развешивают картины, расставляют столики: делают артистическое кафе. — Это я приду в кафе, которого на самом деле здесь нет, в артистическое, с русской художницей (пригласили одну мою русскую приятельницу-художницу), с китайским скульптором (настоящим, знаменитым китайским скульптором, который 6 лет обучался во Франции), профессором (настоящим, словесником местного университета, популярным человеком) и с поэтом, моим другом и переводчиком Дзян Гуян-ци. Мы сядем за столик, будем разговаривать, нам будут подавать две девушки, — я, как демократ и как сын революционного народа, предложу им с нами выпить, подсесть к нам, — они подсядут, и Софья Григорьевна — русская художница — будет одну из них зарисовывать. Кафе полно народу. Два студента узнают меня и просят познакомить их со мною. Мы меняемся визитными карточками. Мы говорим. Они, студенты, говорят, что они приветствуют меня, русского революционного писателя. Мы все встаем, чтобы совместно выпить, и студенты, и горничные, и — мы, наука и искусство. И я вкладываю руки студентов в руки горничных — по-европейски — как символ содружества науки и демократии, содружества труда и знания!.. — Так было выдумано Ти Ен-ханом.
Разыграно было не совсем так. Столпотворение творилось вавилонственнейшее!.. — кафе готовили до двенадцати дня. Жар жарил невероятный. Все в суматохе говорили только по-китайски. В 12 часов, по команде, так что я ничего не понял, — всем населением, человек тридцать, — попросту, по-рабочему, — двинулись в соседнюю китайскую кухмистерскую обедать. Дали полдюжины супов, лягушек, лотосов, кусочки собаки. Софью Григорьевну чуть-чуть не стошнило, хотя она и не ела. Я ел, пил и сидел мокрым, как мышь. Вернулись. Народу еще прибавилось. Столпотворение. Тут-то и начались мои страдания.
Начали кинографироваться. Меня посадили в центре, все прожекторы навели на меня, а кроме прожекторов установили еще такие щиты, которые отбрасывали на меня лучи настоящего солнца. Эти-то щиты и были моим ужасом, ибо, во-первых, они палили утроенным жаром, а, во-вторых, я от них — слепнул!.. — Все разместились по своим местам. Хотя на киноленте и не слышно, — тем не менее, музыкант играл на скрипке и пел певец, — китайская же музыка и пение — на ухо европейца — кажутся окончательным вырождением слуха, от пения и скрипки у меня начинали ныть зубы, как они ноют, когда трут пробкою по стеклу. Все говорили сразу и был неимоверный ор, мне никак не понятный. Дзян Гуян-ци — должен был и играть и переводить то, что говорят мне: ему кричали благим матом, он отворачивался от объектива и орал мне. — Началось так. Вышли, сели, сняли головные уборы, заказали вина, девушки принесли: все шло по порядку. Но тут пришли студенты и сели так, что щит (проклятый) оказался против моих глаз. Я встал, чтобы поздороваться со студентами и дать им мою визитную карточку и: — ослеп, форменно, — понимаю, что ничего не вижу, — силюсь раскрыть глаза — опять сноп этого неимоверного солнца, опять жмурюсь и тяну руки к лицу. Оператор вертит, — я понимаю, что так не знакомятся. Режиссер орет на Дзяна. Дзян орет на меня. Все орут. Ничего не понятно. И я стою, плачу, текут слезы от света и боли в глазах. Музыка воет. — Начали это место переснимать вновь. Я понимаю обстоятельства: позвали крупных людей, уважаемых и известных, да и мне дурнем выглядеть не хочется: на всю эту операцию я согласился, хоть и понимал, что глуповато, только ради дружбы Китруса да ради хороших людей, также согласившихся на этот трюк, на тот, что, мол, вот она — настоящая китайская действительность, скрашенная известными именами!.. — Но я увидел, что все китайцы давно уже бросили «играть» и — борются только с солнцем и этими проклятыми солнечными щитами, слепящими и поджаривающими человека: так что получается даже хорошо: иллюстрируется, как люди страдают от солнца и не смеют глядеть на дракона. — Музыка играет, певец поет, солнце сжигает, пот течет, все орут по-китайски, ничего не понятно. Режиссер орет на Дзяна. Дзян орет на меня. Я слеп и глух.
Так до четырех часов. Тогда — опять точно по команде — все встали, чтобы пить чай. Я отпросился домой — отмолился! — и, приехав, экстреннейше полез в ванну… — Некогда, когда меня брали в солдаты и проверяли мою близорукость, мне впрыскивали в глаза атропин: я полуслепнул, и мои зрачки теряли возможность расширяться и суживаться: сейчас мои глаза, после этих киноопераций, не могут смотреть так же, как после атропина. И все время у меня в горле и в голове — эти светы, вой и музыки.
Последняя глава