— Да, я могу и ревом славить Его. Я ничего не понимаю о творении, но я есть, даже в аду, и не сбивайте меня с толку, черт вас всех возьми, я был беспощадный преступник, да и пострадал за это, все идет по правилу, логично, а не по произволу, как хотите вы доказать, гадатель…
— Но вы страдали больше, чем сделали зла, — зная, что медведь поймет его слова, сухо ответил Павел. — Больше!.. Справедливости нет. И кроме того, вы получили высший дар — жизнь, бытие, но если в конце концов при завершении жизней и циклов вы потеряете этот дар, уйдете в Ничто, растворитесь… как это назвать?! Одарить бесценным — и отнять его, это ли не высший садизм?
— Вы богоотступник и дьявол, — прохрипел труп. — Я мертв и подчиняюсь призракам бреда, но впереди у меня миллионы воплощений в разных мирах, и, возможно, я достигну того, что перестану быть все время превращающимся в труп и обрету вечное бытие и сверхжизнь в единстве с Богом, которое уже не потеряю.
— Мало кто достигает этого, — ухмыльнулся дух, оставаясь, однако, в своем холоде. — От трупа до бессмертия — далек и тяжел путь.
Медведь вдруг успокоился и опять ушел в свою звериность; прежний разум, вышедший из ада, пропал, и он стал монотонно ходить вокруг стола.
Труп потрепал его за ухо.
Обстановка немного разрядилась, неизвестно почему.
Двухголовый умилился, особенно одной головой, которая у него все время кивала в знак согласия.
Труп замер.
Павлуша встал, и вид у него — у древнего духа — вдруг стал почти полууголовный.
— Ох, ребяты, ребяты, — проговорил он сквозь зубы. — Шалуны вы все у меня. Чем же мне позабавить вас, развлечь? — Он вышел в кухню, откуда донесся его голос: — Ну вот икорочкой, что ли. Рыбкой вкусненькой. Коньячком — но строго в меру, без баловства. Эх, гуляем…
Труп даже приподнялся от удовольствия. Павлуша вошел с подносом.
— Ох, поухаживаю я за вами, ребяты, — завздыхал он. — Бедолаги вы у меня… Ну, ладно… О Боге — молчу, молчу, — быстро проговорил он, заметив пытливый взгляд трупа. — Сами потом в тишине подумайте. А сейчас — веселье.
Весьма приличная, даже с точки зрения живых, закусь мигом оказалась на столе.
— Бог с ним, с чаем, — приговаривал Павлуша, но глаза его, несмотря на появившуюся в голосе игривость, не меняли своего прежнего жуткого выражения. — Садимся и забудемся.
Коньячку сначала лихо отхлебнул труп. Дозы, впрочем, были маленькие, точно для нежильцов. Потом выпили другие, кроме медведя, который вел себя теперь как ученый зверь.
— Павлуша, — оживившись, обратилась к духу одна голова двухголового, а именно Эдик, — расскажите теперь уж вы нам, пожалуйста, кто вы, такой всеведущий? Кем вы были в этом, как его, в прошлом?
Павлуша захохотал.
— Для меня время значит совсем другое, чем для вас, — наконец прохрипел он. — Не задавайте серьезных и дурацких вопросов — ни к чему… А впрочем, кое-что расскажу как-нибудь.
— Нет, теперь, теперь, — заголосили сразу две головы. — Мы обе такие любопытные.
Труп поежился.
— Хватит о сурьезном, братцы, — просюсюкал он, глядя на двухголового. — Чево вспоминать-то. Я и то плохо помню, как умер и как мной стали помыкать.
Павлуша хохотнул.
— Хорошо, скажу. Кровь, кровь и страдания других существ были мои кормильцы когда-то, — умилился он. — Но это было так давно, так давно. Теперь я не занимаюсь такими пустяками. А когда-то они поднимали мой тонус. Ух, как вспомнишь некоторые мои жизни, свое детство по существу, но какой размах при этом, какой размах! Я натравливал этих существ друг на друга через контроль над их сознанием, а сам был невидим для них и пил их энергию, которая освобождалась в момент их гибели.
Павлуша вдруг заговорил почти философским языком, и этот переход с полууголовного языка на возвышенный ошеломил даже медведя, у которого опять вспыхнул угасающий ум ада и желание выхода из него. Он владел праязыком и потому понимал Павлушу.
Но Павел видел его мысли. Вдруг какой-то искрой в уме медведя прошло воспоминание о смягчении мук в аду, об этом, как он считал, неизменном подарке высших сил обитателям ада. И тогда медведь заревел.
И это было расценено как знак, как сигнал к подлинному веселью.
Павлуша искренне хохотал, вспоминая жертвы своих действий, ибо многим жертвам в последующих жизнях везло, пусть очень по-своему, но везло. Павлуша чистосердечно — правда, некоторые сомневались, что у него есть сердце, — радовался за них.
— А я попляшу! — закричал труп, карабкаясь на ноги. И он все-таки пустился в своеобразный пляс, вдруг почувствовав, что его хозяин немного отпустил путы своей магии над ним, неизвестно, однако, почему. Но труп и не задумывался (вообще, задумчивостью он не отличался): он просто стал вдруг самодовольным (точно почувствовав полусамостоятельность) и плясал так лихо, как никогда не плясал, будучи живым. Подплясывая, он еще пел песню, но поневоле трупную, про гниение в нежных могилах.
— Ох, Женя-то наш, Женя! — то и дело охал Павлуша, хлопая в ладоши.