Читаем Том 3. Московский чудак. Москва под ударом полностью

В диком безумии взгляда — безумия не было; но была — твёрдость: отчета потребовать, на основанье какого закона возникла такая вертучка миров, где добрейшим, умнейшим глаза выжигают; казалося, что предприятие с миротворением лопнет, что линия миропаденья — зигзаг над открывшейся бездною, что голова эта вовсе не нашей планетой, системы (на нашей не выглядят так!) оторвется от шеи и, крышу разбивши губами распухшими, вырвется из атмосферы земных тяготений —

— и солнечных, —

— чтобы поднять громкий

крик, от которого, точно поблекший венок, облетит колесо зодиака; казалось, — пред этой растерянной кучкой дрожащих от страха, которых глазные хрусталики воспринимали щекоту, создавшую марево тела кровавого, — перед растерянной кучкой стоял, вопия всем оскаленным ртом, —

— страшный суд!

<p>26</p>

Здесь не место описывать, что было далее: как отмывали от крови, свалив на диван, как какие-то там вызывали карету, стоявшую перед подъездом, где густо роились и где полицейский покрикивал:

— Эй!

— Расходись!

Прошел костреватый мужчина, — застенчивый, нерасторопный; прикладывал руку свою к протоколу и он: Кисло-гнездов!

Вот — вывели!

Был же — не «он», а «оно»; и «оно» — тихо тронулось, бунт пересилив: «оно» — было немо; молчало, ведомое сквозь обывателей, в страхе глазеющих, ринувшихся, вызывающих памятный образ былого, когда еще было «оно», юбиляром; тогда, как теперь, окружили и так же куда-то тащили; несение «Каппы-Коробкина» в сопровождении роя людей походило на бред бичевания более, чем на мистерию славы.

Встал еще образ: какой-то «Коробкин», открытие сделавший мелом на стенке кареты, бежал за каретою, пав под оглоблей; карета с открытием, но без открывшего пересекала пространства безвестности, ныне ж в карету садилось «оно», чтоб стремительно ринуться: через пространства — в безвестность.

Куда «оно» ринулось!

Передавали друг другу:

— В приемный покой!

— Врешь, брат, — в клинику!

— В дом сумасшедший!

Молчало «оно» с очень странным, сказали бы — с дико-лукавым задором; и — даже: с подмигом. Как будто бы всем говорило «оно»:

— Человекам все то — невозможно, а мне «оно» стало возможным.

— Я стал путем, выводящим за грани разбитых миров.

— Стало осью творения нового мира.

— Возможно мне «это»!

— Пусть всякий оставит свой дом, свою жизнь, свое солнце: нет собственности у сознания; я эту собственность — сбросило!

— Свергло царя!

— Стало — «мы»!

Этот взгляд одноокий в окошко кареты подмигивал мимоидущим:

— Я знаю, — не можешь за мною идти: я иду по дороге, которой еще не ходили.

— И ты — отречешься!

— И — ты!

Вот — подъехали: вынули, вывели; и — повели: коридорами, камеры, камеры, камеры; и — номера! Номер семь!

* * *

Но из камеры желтого дома, — из камеры, стены которой обиты мешками, в которой воссело «оно» в своем сером халате, со связанными рукавами, — «оно» станет молньей — с востока на запад: вернется огнем поедающим; некуда будет укрыться от этого дикого взгляда; и некуда будет убрать с глаз долой: стены тюрем — вселенных — падут!

И возникнет все новое.

<p>27</p>

Над многоверхой Москвой неслись тучи.

В ночь дождик прошел; и оплаканный встал тротуар; начиналась людская давильня: и перы, и пихи; везде — людогоны; везде — людовозы.

Москва!

Да, — она!

Здесь к абакам принизился четким фисташковым выступом легкий фронтон, треугольником врезанный в синеподтянутый, в холоднооблачный день; здесь литою решеткой, скрещением жезликов, отгородился от улицы дом, здесь же каменный, серо-ореховый дом облеплялся белясой известкою (грушами, яблоками); и — так далее, далее: дом деревянный, с дубово-оливковым колером, весь в полукругах, усевшийся в блеклые зелени садика; церковки: здесь — витоглавая, там — златоглавая; угол; пальметты, гирлянды, дантиклы, бордюр виторогих овенов; вновь отстроенный, восьмиэтажный домина пространство обламывал; там начиналась ватага таких же кофейных, песочных и серых домов: дом за домом — ком комом; и — рыцарь в изваянный пламень дракона разил лезвеем тяжкокаменным — с башни: под облаком.

Над многоверхой Москвой неслись тучи.

И вдруг просочилося солнце сияющим и красно-капельным дождиком; вновь обозначился мокрый булыжник.

Людская давильня.

Сплошной человечник: смешки, подколесина брызжущих шин, таратора пролеток, телег, фур, бамбанящих бочек и смена катимых фигур говорила, казалось, о том же, о чем говорила вчера; но уже было ясно: огромное что-то случилося.

Шляпы, купцы, спекулянты, городовой с пьяным парнем в пролетке, актриса, раздранец, студент, гимназистик, девица с кольдкремами, моська, давимая кем-то, и дворник с метлою, подтрепа, гусар, волочащий кривую и длинную саблю, в рейтузах небесного цвета, — в размой тротуара — толкались не так, как вчера, но с испугом, с томленьем, с вопросом, — по улице мимо угла, от которого вонький, разлогий, кривой переулок показывал линию черных, зеленых и розовых домиков тоже не так, как вчера; с косолета над пером заборов виднелася линия труб из-за виснущих сизей фабричного дыма.

И вывеска «Белоцерковский-Гусятников. Овощи», то же кричала — не «овощи» вовсе, не «Белоцерковский-Гусятников».

Что же?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже