Читаем Том 3. Московский чудак. Москва под ударом полностью

Стало ясно, что «сын» это — Митенька, что «вычисляет старик» — отношенье имеет к бумажке, которую подобрала в кабинете, которая выпала после пред Митенькой в тот многопамятный день; ту бумажку она продолжала таить у себя из каприза, хотя она знала, что «богушка» тотчас бумажки хватился; и рылся в портфелях.

И — спрашивал:

— Вы не видали бумажки, Дергушин?

— Какой, я осмелюсь спросить?

— Да — такой, — показал он «какой», — мелкий почерк; на ней — вычисления: буковки.

— Нет-с…

— Не видала, Лизаша?

Смолчала: бумажка осталась (каприз!).

Ей казалось неясным: при чем тут профессор Коробкин? Зачем имена Кавалевера, Викторчика, Торфендорфа, Коробкина, перекрещались; Коробкин, Коробкин, Коробкин!

Коробкин!

Не нравился Викторчик; а Торфендорфа боялась: с Берлином и с Мюнхеном сносится; о Лерхенфельде каком-то, с которым дружит, — говорит; тут вскрывалась невнятность; стояла над ней безответно; и — знала: ответит гранитным молчанием: ночь!

<p>21</p>

Как прекрасен был выезд Мандро, облеченного в мех голубого песца или в черный, в соболий (такая же шапка), влекомого розовым мерином или караковым; в масленых яблоках: несся сквозь дымку метелей, сквозь подтепель марта.

А вслед — раздавалось:

— Мандро!

— Какой выезд!

— Какие меха!

— Какой конь!

Помножались какие-то темные слухи.

росли неприятности: и, задержавшись в конторе, когда разъезжались Иван Преполадзе, Пустаки, Дегурри, Кадмидий Евгеньевич Капитулевич, француз Дюпердри, — Кавалевером пикировались:

— Таки Торфендорфу открытие это обязаны сдать.

— Чем обязан?…

— Как чем?

— Мой почин: если бы я не открыл…

— И не вы…

— Все равно, — если б я не напал на открытие…

— Сами же вы обещали…

— Но я исполняю ведь, кажется, что обещал: человек мой сидит же…

— Баклушничает…

Замолкал, прикусивши губу.

Открывалось, что сила компании есть Торфендорф, — не Жан Панский, Шантанский; и — явствовало: Кавалевер — не звездочка в громком созвездьи: созвездие, перед которым поставили декоративный экран с нарисованными бакенбардами, с огромной рекламой: «Мандро». Нелады с Кавалевером — разогорчали; ведь ставился даже вопрос в очень вежливой форме: в витрине «Компании» не заменить ли модель восковую — моделью; а именно фиксатуарные баки не снять ли, чтоб выставить вместе с помадой губной завитую бородку Луи Дюпердри.

Торфендорфу понравится эта французская вывеска. После таких разговоров Мандро затворялся; нахмуривал срослые брови меж синими стенами очень гнетущего тона — в своем кабинете; пав в кресло, — в огромное, прочное, выбитое ярко-красным сафьяном, — чесал бакенбарду, немой, кровогубый и злой: от досады, от сдержанной ярости.

Вставши из красного кресла, хватал телефонную трубку: и позой заверчивость выразив, трубке показывал зубы:

— Алло!

— Сорок пять, двадцать восемь…

— Курт Вальтерович?

— Попросите, пожалуйста, фон-Торфендорфа.

— Курт Вальтерович, — зубил он, — все — прекрасно…

Но в ухо царапались злые расхрипы далекого медного горла.

— Да…

— Даа…

— Ну, конечно.

— Наладим…

— Да, да…

— Будет сделано…

Бросивши трубку, сосал он губу озабоченно; и пососавши, — за трубку хватался, вторично:

— Пожалуйста, барышня: пять, восемнадцать… Спасибо…

— Алло!..

— Это — Викторчик?

— Слушайте, Викторчик: я говорил с Торфендорфом…

— Ну?

— Я — успокаивал…

— Вcе же, поймите — нельзя так, нельзя: нет, нет, нет… — на столе он в кулак зажимал шерстяную струистую ткань. — Вы спешите: давите… Вы — жмите…

— Не хочет? — над носом сбежался трезубец морщин.

— Заболел? Пьет?

— Что ж Грибиков, старая крыса?

— Претензия?… Чорт…

Рука с трубкой рвалась:

— Хорошо же…

И трубку бросал.

И, возлегши локтями на кресло, висок прилагал он к согнутому пальцу; насупясь, помалкивал, взористый и густобровый, бросаясь от дел, волновавших его, к иным мыслям, — каким-то своим; и отваливался отверделым лицом; поворачивал ухо, прислушивался; и со странными скосами глаз поднимался, на цыпочках шел к коридорной двери, чтобы высунуться на отчетливое потопатывание удалявшихся маленьких ножек.

Она проходила походкой своей лунатической.

Он же — вперялся, на ней разрастаясь глазами; и вновь возвращался, вздыхая, к столу; и бросался в сафьянное кресло; задумчиво в воздухе взвесивши руку, другою финифтевый перстень на пальце вертел: и соленый, и злой, — точно сам себе ставил вопрос:

— Что же далее?

Пальцы дрожавшей руки отвечали прерывистой дробью…

— Ну да… Тратата! Остается одно, остается одно… 184

Но взволнованный этим, ему самому еще страшным решеньем, он, топая, вскакивал: и — перетрепетом звякали искрени люстры.

<p>22</p>

С докладом шел строгий лакей в кабинет фон-Мандро.

— Кто?

— Какой-то…

Какой-то просунулся в двери взъерошкой, в широковоротном своем сюртуке долгополом, с широко расставленным носом: прекрасные комнаты; кресла и лоск; тут заметил — стоит плоскогрудая девочка и, распустивши юбчонки, такою плутовочкой кажет ему свои мелкие зубы и — делает

книксены.

Носом ей сделал кувырк он:

_ Мое вам почтенье-с!

Ногою о ногу тарахнул; с промашкой сказал:

— Как вас звать, говоря рационально?

— Лизашею.

Набок склонила головку.

— Лизашею?

— Да.

И — «пьниссимэ» [72]глазки.

— А смею спросить, — почему не Сосашею?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже