Здесь расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами или без них, вокруг столиков (или — без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, не заполняющей холод пространств сине-серого плюша — ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, позы фигурочек.
Кошка курнявкала ей.
И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желавшую матерью стать для Лизаши (ведь мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша ее не любила; мадам Вулеву — огорчалась и — плакала.
Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), — в сплошных хлопотах, в суматохах, в трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась, от всех получая щелчки; говорила по-русски прекрасно: была она русская: муж, Вулеву, ее бросил.
— Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
— Ну?
— Я думаю, Федька поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил.
«Все это» — что ж? Пустячок.
Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом, нашла небольшую летучую мышку; верней — разложившийся трупик; порола горячку: и — крик поднимала о том, как случился подобный «пассаж» и откуда могла появиться летучая мышка.
— Давно замечала, давно замечала: попахивает?
— Да и я…
— И — попахивало!.. Ну так вот: это — Федька.
Лизаша в диванную.
В серой и блещущей тканями комнате — только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчовыми павлиньими тканями; а с потолка опускалась лампада с сияющим камнем; на столике — халколиванные ящики и безделушки (ониксы); из клетки выкрикивал все попугайчик:
— Безбожники.
Странно: Лизаша была богомольна. За завесью слышались голоса, и Лизаша просунула носик меж складок завесы.
— Да, да, фабрикант, — расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
— А с фактурою — как? — завертел Соломон Самуилович пальцами.
— Книгу?
— Поднимут, — вертел Соломон Самуилович пальцем.
Забилась — в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка — с мехом, порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой— и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а — курила).
И — ежилась.
Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, с соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; глазами, — большими, далекими, — нет, не мигала; с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, — своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонула, еще не родившись. Русалочка!
Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
— Не дивитесь — расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации — да-с!
На него покосилась русалочным взглядом.
На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни — как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
— Я пойду покормить свои тени собой, — говорила не раз она Мите Коробкину.
Странная девушка!
Странными были ее отношения с отцом.
Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его «богушкой»; и — добивалась взаимности: он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, — совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том иль в другом; и — выслушивал критику:
Вы — необузданны.
Вы обусловлены вашей коммерцией.
— Вы обезумели, — только и слышалось.
Вдруг, — без всякого повода, — делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее, точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться — нарочно; глядела умильно; а он становился — жесточе, капризнее: брови съезжались — углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением «Miserere» звучал этот лоб.
Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше — особенно.
Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом; уж третий день длилась драма.
В окне — открывалась Петровка.