Она доила и смутно думала при этом, что ничего нельзя знать о другом человеке. О Стефеке, например, или о Петре, — ни о ком, ни о ком. И кто знает что-нибудь о ней, Ядвиге? Кого она интересует?
Она забыла об этих мыслях только по пути к Петручихе. Чистейшей голубизной, лазурным зеркалом лежало озеро в темной рамке камней, отливающих янтарем на солнце. Вдали чистейшей лазурью вытекала из него река. С пригорка, на котором расположена была деревня, открывался широкий вид — сеть вод, переплетение голубых линий, бегущих во все стороны, опоясывающих поля, луга, подмывающих желтый кладбищенский холм. Вода вырывалась из голых еще и серых ольховых рощиц, бежала под вербами, расцветающими светло-зеленой мглой молодых листочков, скользила узкой струйкой вдоль дороги, перерезала тропинки, блестела, переливалась, цвела всеми оттенками голубизны. Мягко, чуть слышно плеснуло озеро, словно отдаленным отзвуком вечерней песни. Низко над водой с пронзительным криком пролетел рыболов, мелькнула его черная головка и темный пух под белыми, как снег, крыльями.
Перед избой Петруков играли дети, в посконных рубашонках, босые. Спутанные волосы, темные и светлые, опускались на глаза. Они не бросили лепить пирожки из грязи, когда к ним подошла Ядвига. На нее лишь глянули с земли серые, карие, голубые глаза. И глаза цвета выглядывающей из мха пролески — глаза Петручихиной внучки, маленькой Авдотьи.
— Бабушка дома?
— А где ей быть? Дома, — серьезно ответила девочка, разминая серую лепешку грязи на своей босой ноге.
Ядвига низко наклонилась в дверях. В лицо ей ударил спертый воздух. Петручиха сидела за прялкой прямо против двери. На широком деревянном гребне блестела серебристая горстка льна.
— Стефек мне говорил, что у вас нога болит.
— Да, болит, болит. Я ее еще зимой наколола, теперь гноится. Ничего, пройдет. Да вы садитесь, барышня.
Ядвига присела на скамью, глядя, как худые темные пальцы едва заметными, мерными движениями вытягивают и сучат длинную ровную нитку. Серебристый лен послушно подавался, и словно по волшебству из серебряной кудели возникала нить и сразу наматывалась на деревянное мотовило. Время от времени женщина подносила руку ко рту, чтобы смочить пальцы слюной, и снова почти незаметным движением сучила нить. Она даже не смотрела на свою работу.
— А у вас что слышно, барышня?
— Ничего… Что у меня может быть слышно?.. Где же это ваши все?
— Да так, поразбрелись, кто куда. Весна, кому охота в избе сидеть? Юзек, тот поехал в город, договор подписывать с инженером.
— Значит, уже столковались?
— Столковались. Вчера, почитай, до полночи сидели у старосты, и договор уже готов. На той неделе начнут эту самую комасацию[2]
, если погода установится.— И хорошо это будет?
— Да уж не знаю, такое дело бабьей голове не рассудить. А только я так думаю: может, хорошо, а может, и плохо. Вроде и хорошо. Сами посудите, хоть бы и наша земля, в скольких же она клочках! Тут, сейчас за деревней… наверно с восемь будет. Да за озером три… И у кладбища за рекой, тоже наше. Да еще тот клочок, возле вашей рощи… И за Оцинком, и возле луга… Пожалуй, клочков двадцать будет, а земли-то у нас сколько? Надел-то наш всего четыре морга, вот и разделите, что получится? А ведь у нас еще ничего. Вон у Филимона, у того надел в сорока местах разбросан, какая же тут может быть работа? Так что, если эдак подумать, то вроде и хорош. Вот только как с рыбой будет — не знаю. Инженер говорил, что мы еще заработаем на этом… Не знаю. Да что ж, как мужики решили, так и будет. Не мое это дело…
Нитка сучилась ровно, ни в движениях, ни в позе женщины не чувствовалось ни малейшей торопливости.
— А еще говорят, что комасация все равно будет… Так что, если бы не столковались с инженером, то приехали бы из уезда и сделали бы от казны… Так уж лучше так. Казна, известно, плати да плати, а откуда взять-то? А тут платить не надо, да еще рыбы продашь, так что уж лучше так.
— Казна ведь рассрочила бы платежи…
— Рассрочила… А откуда брать, хоть бы и в рассрочку? Да еще они тебя так запутают, что и не будешь знать, сколько платить надо. Казна… Вот и к нам один такой приходил на той неделе, принес бумажку, — платить, говорит, надо… Все заплачено, говорим, как же так? Ведь недавно поросенка продали, заплатили. А он с бумажкой. Разве я знаю, что в бумажке написано? Читать-то я не умею. А Олеся тоже по-польски не разбирает. Так что придется уж, видно, платить, а за что, неизвестно. Раз есть бумажка, ничего не поделаешь.
По избе бродили гусята, шлепали по воде, разлитой на глиняном полу.
— Печку вот надо затопить, того и гляди соберутся к полдню, а поесть будет нечего.
Сухая, маленькая, она встала из-за прялки и заковыляла к печи, выпятившейся на середину избы.
— А нога у вас, видно, крепко болит…
— Болеть-то она болит, да что там… Поболит, сколько положено, и пройдет. Я приложила подорожника, тряпкой завязала. Вытянет. Когда человек помоложе был, быстро все заживало. Теперь уж не то, старость.
— А сколько вам лет?