Здесь я перервался по случаю папенькиного приезда и опять добрался до пера, чтобы продолжить тебе рассказ о наших новостях, которые, вероятно, еще не успели к тебе дойти другими дорогами. К нам возвратились наконец Шевырев и Максимович; последний по-прежнему вял и киселен и говорит между прочим: «Какое странное дело! Все говорят, что Кавказ интересен, а мне он не оставил ни одного воспоминания!» Шевырев же возвратился с приобретениями богатыми, и есть большая надежда, что очень скоро займет место профессора в Московском университете; характером он так же жив и молод, как был, но много возмужал сведениями и в продолжение трехлетнего отсутствия сделал столько, сколько редкие могут сделать. Кроме римских древностей и итальянского искусства, которым всякий не совсем рыхлый человек почти невольно занят в Италии беспрестанно, он много занимался языками и литературами классической древности, кроме того выучился по-английски и по-испански, а итальянский язык с литературой знает как свои пять пальцев. Все это обещает благотворно отозваться на университете. От Рожалина мы получили письмо третьего дня, теперь его здоровье почти совсем, слава Богу, направилось, и в марте он выедет сюда. Баратынский теперь совсем поселился в Москве, живет своим домом и пишет роман, который он скоро думает кончить. О Погодине уже давно ничего не знаю, а Полевого Воейков посадил в сумасшедший дом; я не помню всего куплета[340]
, а помню только, что он кончается так:Познакомились мы с твоим Бартеневым[341]
! Это человек презамечательный, но как мне досадно, что ты не был свидетелем тех уморительных сцен, которые у него были с Чаадаевым. Он напал на его слабую сторону и, подкуривая фимиам его полусумасшедшему самолюбию, дурачит его так, что, глядя на них, когда они вместе, трудно не лопнуть со смеху. Вспомни важную фигуру Оберев.[342] и вообрази себе, что Бартенев при целом обществе говорит ему без обиняков, что он врет чепуху, что он Дон Кихот, а в ту же самую минуту умеет так ублажить его самолюбие фимиамом, что Чаадаев остается доволен. Вообрази себе, например, что у Свербеевых, при большом обществе, Чаадаев входит своими важными и размеренными шагами, воображая, что его каждое движение должно произвести глубокий эффект, а Бартенев кричит ему навстречу: «А! Здорово, лысый доктринер!» Теперь он уехал в свою Кострому, но авось либо скоро опять воротится. Я уверен, что эти сцены, когда ты их увидишь, рассмешат тебя на несколько лет.Остается еще рассказать тебе две истории трагические, которые теперь ходят по Москве. В Твери случилось недели две тому назад ужасное происшествие: зарезали молодого Шишкова! Он поссорился на каком-то бале с одним Черновым, Чернов оскорбил его, Шишков вызывал его на дуэль, но не хотел идти, и, чтобы заставить его драться, Шишков ему дал пощечину; тогда Чернов, не говоря ни слова, вышел, побежал домой за кинжалом и, возвратясь, остановился ждать Шишкова у крыльца, а когда Шишков вышел, чтоб ехать, он на него бросился и зарезал его. Неизвестно еще, что с ним будет, но замечательна судьба всей семьи Черновых: один брат убит на известной дуэли с Новосильцевым, другой на Варшавском приступе, третий умер в холеру, а этот четвертый и, говорят, последний. Вторая история трагическая потому, что она была жестоким и, может быть, еще опасным ударом для 90-летнего старика, которого нельзя не уважать, а именно для твоего начальника. Лазарев поступил с женой совершенно по-армянски: он уверил ее, что простил и забыл все, убедил ее отдать ребенка в воспитательный дом, а теперь ее бросил. Это хотели скрыть от старика и для того уговорили одного родственника Лазарева, также армянина, чтоб он сказал Б. А. от Лазарева, будто он оставляет жену вследствие честной ссоры, по несогласию характеров и т.п., а этот армянин рассказал все, как было, и, услышавши, Б. А. едва не умер на месте. Но теперь, однако же, как говорят, он, слава Богу, опять поправляется.
Вот тебе, кажется, все наши новости, по крайней мере все, которые мог я припомнить. Прощай покуда. Да приезжай скорее присягать.
Обнимаю тебя.