Шевчук несколько секунд молчит, потом весь надувается и втягивает в себя шею, отчего делается похожим на озябшего воробья, и, быстро моргая глазами, говорит сиплым, сдавленным фальцетом:
— Что бы я з нее, дяденька, стрелял?
— Брешешь, трясця твоей матери! — сердито перебивает Верещака. — Это ты у себя в деревне зайцев стреляй… Сироштан, для чего она тебе дана?
Сироштан встает и угрюмым голосом, с угрожающим видом отвечает:
— Она мини дана для того, чтобы я в мирное время робил з ею ружейные приемы, а в военное время зашитял отечество от врагов.
Он думает с минутку и прибавляет решительно и мрачно:
— Как унутренних, так и унешних…
— Правильно. Садись. Сироштан. Бачишь теперь, Шевчук, для чего она тебе дана? Повтори, матери твоей бис.
Шевчук слово в слово повторяет ответ Сироштана.
— Садись, — отрывисто командует ему Верещака. — Овечкин, кого мы называем врагами унешними?
Разбитной орловец Овечкин, в голосе которого слышится слащавая скороговорка бывшего полового, отвечает быстро и щеголевато:
— Внешними врагами это мы называем все те государства, с которыми нам приходится вести войну. Французы, атальянцы, англичанцы, турки, американцы, европейцы…
— Годи! — строго останавливает его Верещака. — Это вже в уставе не значится. Садись, Овечкин… А теперь… скажет мне… Архипов!.. Кого мы называем унутренними врагами?..
Последние слова он произносит особенно громко и выразительно, точно подчеркивая их, и бросает быстрый, многозначительный взгляд в сторону вольноопределяющегося. Неуклюже поднявшийся Архипов упорно молчит, глядя перед собой в темное пространство казармы. Дельный, ловкий и умный парень у себя в деревне, он держится на службе совершенным идиотом. Очевидно, это происходит оттого, что его здоровый ум, привыкший к простым и ясным явлениям деревенского обихода, никак не может уловить связи между преподаваемой ему наукой словесности и настоящей жизнью. Поэтому он не понимает и не может заучить наизусть самых простых вещей, к величайшему удивлению и негодованию своего отделенного начальника.
— Пень дубовый! Толкач! Верблюд! Что я тебе спрашиваю? — горячится Верещака. — Повтори, что я тебе увспросил, батькови твоему сто чертей!..
— Враги, — тихо и бессмысленно, точно бредя, произносит Архипов.
— Враги! — передразнивает ефрейтор. — Совсем ты верблюд, только у тебя рогов нема. Какие враги, чертяка собаччя.
— Внешни…
— У-у. ссвол-лочь! — шипит сквозь стиснутые зубы Верещака. Унутренние!..
— Нутренни…
— Ну?
— Враги.
— Вот тебе враги!
Архипов вздрагивает головой, нервно кривит губами и крепко зажмуривает глаза. Остальные новобранцы еще прямей вытягиваю! спины и еще тесней прижимают ладони к коленям. Лицо у вольноопределяющегося так же спокойно, как и у других, но на скулах, под тонкой кожей, напряглись и судорожно двигаются сухожилия. Верещака по опыту знает, что теперь от Архипова не дождешься ни слова.
— Так и стой усе время, стэрво! — говорит он, потирая руку, занывшую в локте от неловкого удара. — И слухай, что я буду говорить. Унутренними врагами называются усе сопротивляющиеся российским законам. Ну, и. кроме того, еще злодии, конокрады и, вообще, которые бунтовщики… Повтори, Архипов, усе, что сейчас сказал.
Четверть часа проходит в том, что Архипов напрягает все свои умственные способности, силясь удержать в памяти определение внутренних врагов, а Верещака, помогая ему в этом, истощает весь свой ругательный лексикон. Наконец, с грехом пополам, новобранцу удается повторить слова ефрейтора. Верещака чувствует себя усталым. Он вытирает лицо и шею ситцевым платком, на котором напечатана в рисунках сборка и разборка винтовки, и молча прохаживается взад и вперед вдоль окон. Новобранцы сидят по-прежнему неподвижно, вытянув руки вдоль колен, и следят, ворочая головами, за фигурой своего учителя. Где-то на другом конце казармы слышится мерный, тягучий голос, читающий вслух сказку:
— В то время к славной столице Зензивеевой подступил с огромным войском князь Лукопер, у которого голова была с пивной котел, а между глаз целая пядень. Дочь же соседнего короля, прекрасная Мельчигрия Султяновна. взятая в плен коварным Маркобруном…
А из открытой двери цейхгауза доносится нежный дискант старого солдата Фомичева, полкового псаломщика, напевающего вполголоса рождественские ирмосы
[31]:— Же-езл от корени Иесеева, и-ницвет от него Христе…
Эти звуки, смягченные грустью и темнотой зимнего вечера, кажутся необыкновенно приятными и трогательными. Прислушиваясь к ним. молодые солдаты еще сильнее чувствуют тоску по оставленным родным деревням, жгучую, вечернюю тоску, которую из них долго еще не вытравит солдатчина, с ее сквернословием, похабными песнями и напускным молодечеством.
— Вольноопределяющийся! Что есть знамя? — нарушает молчание Верещака. Мысли вольноопределяющегося были за сотни верст от казармы. Услышав вопрос ефрейтора, он вздрагивает и смотрит с удивлением, как только что разбуженный человек.
— Знамя есть священная воинская хоругвь, под которой собираются…