— Речь идет о Николае I, в идеологии и политике которого прослеживается отчетливая и последовательная устремленность к преодолению отрицательных последствий безоглядного западничества, активизации плодотворных начал собственной истории. «Во мне поднимается волна почтения к этому человеку, — невольно восхищался противоречивый А. де Кюстин. — Всю силу своей воли направляет он на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого; он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути и призвана к рабскому подражательству ‹…› Чтобы народ смог произвести все то, на что способен, нужно не заставлять его копировать иностранцев, а развивать его национальный дух во всей его самобытности» (Кюстин. Т. 1. С. 362). Действительно, Николая I можно считать самым национальным из монархов, занимавших до него престол Петра I. Он верил в призвание Святой Руси и по мере сил и понимания пытался служить ей. Так, большое значение царь придавал укреплению православия и мерам против распространения сектантства и невнятного мистицизма, свойственного предшествующему правлению, а также развитию национальных традиций в государственном строительстве, культуре, искусстве, образовании и воспитании. Одним из проявлений «русской мысли» была для Тютчева и последовательная антиреволюционная позиция Николая I, сказавшего после восстания декабристов вел. кн. Михаилу Павловичу: «Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохраняется дыхание жизни, пока Божиею милостью я буду императором» (цит. по: Николай Первый и его время. Т. 1. С. 17). Вместе с тем Николай I не разделял идею Тютчева об объединении славян под эгидой России, находя в этом устремлении угрозу принципам всеевропейского монархического легитимизма и революционный потенциал, и призыв поэта в стих. «Пророчество» (1850) встать «как всеславянский царь» воспринял однозначно: «Подобные фразы не допускать» (см. об этом: ЛН-1. С. 252).
…в теперешнем состоянии мира лишь русская мысль достаточно удалена от революционной среды, чтобы здраво оценить происходящее в ней
. — Этот вывод перекликается с мнениями других русских писателей и мыслителей. «Россия по своему положению, географическому, политическому etc. есть судилище, приказ Европы ‹…› Беспристрастие и здравый смысл наших суждений касательно того, что делается не у нас, удивительны», — заключал А. С. Пушкин (Пушкин. С. 237). По убеждению П. Я. Чаадаева, не только географическое и политическое положение, но и духовная дистанция, отделяющая созерцательную монархическую Россию от деятельного революционного Запада («мы публика, а там актеры, нам и принадлежит судить пьесу»), позволяет ей незамутненным взором оценивать европейские волнения: «…я думаю, что большое преимущество — иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения» (Чаадаев. С. 157). На ином уровне противопоставление Тютчевым «русской мысли» и «революционной среды» соотносится с его противопоставлением русского ума и французской риторики в письме И. С. Гагарину от 7 июля 1836 г.: «Мне приятно воздать честь русскому уму, по самой сущности своей чуждающемуся риторики, которая составляет язву или скорее первородный грех французского ума» (Изд. 1984. С. 19).
…уступки и жертвы
‹…› принесенные монархической Европой для июльских установлений в интересах мнимого status quo… — По свидетельству И. С. Аксакова, уже в момент принесения этих жертв Тютчев оценивал их как преддверие череды грядущих революций, «неминуемое наступление для Европы революционной эры» (Биогр. С. 65).