Больше ничего уже случиться не может, худшее позади. Наша верная ладья, защищающая от косого ливня, кажется мне самым уютным убежищем в мире. Я скинул с себя всю мокрую и грязную одежду, и теперь под лодкой от меня идет пар… А кругом шум и раскаты, и крик взволнованного леса, — и разрывающиеся тучи сыплют молниями далеко над лесами и полями, над болотами и непроходимыми чащами, над протоками, шишмарами, логами, над убогими лесными деревнями, над одинокими кордонами лесников, над умершими Ша́рпаном и Ула́нгером, над умирающими Оленевым, Кома́ровым, Чернухой, смиренно прислушивающимися к крикам божией грозы, над избушками Покровского, где Степан, быть может, мокнет на сеже и благословляет долгожданную благодать иссохших полей…
Теперь, когда я заношу эти строки в мою путевую книжку, — центр грозы уже промчался над нашими головами, и тучи тихо громоздятся, уходя дальше… Раскаты смолкают за лесами… и даже одинокая звездочка опять мигает мне с вышины — точно разыскивает в чащах нашу затерянную лодочку…
Наутро солнце светило так ярко и весело, как будто и оно омылось вчерашней грозой; на листах дрожали капли и, срываясь то и дело, сверкали в воздухе новым дождем. Голоса птиц звенели кругом, как стеклышки, листья шептались без ветра, речная струя посинела, пески резали глаз яркой белизной — всюду трепетала, веселилась, пела переполненная свежими силами, обновленная жизнь, и мы не узнавали тех самых мест, которые вчера казались нам такими угрожающими, враждебными, мрачными.
Принадлежности моего костюма, развешанные на кольях для просушки, длинный изрытый шагами след на песке от нашей лодки, да кусты, измятые и изломанные вчера, когда я карабкался из воды, — все эти признаки ночной трагедии теперь будили в нас лишь веселые воспоминания.
Часов в семь мы были в Лыкове-Никольском, небольшом селе, на левом берегу реки. Оно стоит на границе обитаемой части Керженца. Далее до самой Волги нам встретятся лишь избушки угольщиков да кордоны лесной стражи. Быть может, этот контраст с прилегающей пустыней придает скромному селу особенное значение в глазах местных жителей, но только вся волость носит, по его имени, название Лыковщины.
Отдохнув и напившись чаю, мы ровно в полдень опять уселись в лодку, и она понесла нас по длинному прямому плёсу. Домики Лыкова скрылись из вида. Теперь только одинокий кордон на речке Пугае, да перевоз Красного Яра у самой Волги, предстоят нам на всем протяжении трех дней и двух ночей нашего плавания до устья.
Опять пустыня, безлюдье и шорох леса по обеим сторонам реки…
Перед вечером, впрочем задолго еще до заката, сзади за нами небольшой точкой на дальнем плёсе мелькнула лодочка. То исчезая за мысами, то теряясь в заводях, под берегами, то опять качаясь на светлой струе, она каждый раз появляется все ближе и, наконец, неожиданно вылетает впереди нас из протока. В узком и замечательно легком ботничке сидит мужик в гречневике, из-под которого глядит несколько комичное лицо, с добродушно расплывшимися чертами, серыми глазами и всклокоченной небольшой бородой. Его ботник, точно нетерпеливый конь, рвется вперед из-под каждого удара широкого одиночного весла, но мужик с каждым взмахом несколько задерживает его бег и держится вровень с нашей тяжелой лодкой. На некотором расстоянии эта фигура производит такое впечатление, как будто гребец сидит прямо на воде, вытянув ноги, и его неуклюжие лапти торчат кверху над бортами.
Поровнявшись с нами, мужик окинул взглядом и наш неуклюжий ботник, и весь его груз. И потом, ничем не выразив удивления или особой любознательности, сказал благодушно:
— Мир дорогой…
— И вам, — ответил я. — Скажите: далеко еще до кордона?
Лицо незнакомца выразило крайнее огорчение.
— До кордона? — повторил он… — Ах мил-лые… Далече еще до кордона-те… Да-а-лече… А вы думали: близко? — спросил он с любопытством.
— В Лыкове нам говорили, что будем еще засветло.
Он укоризненно покачал головой…
— Не-ет… Завтра дай бог… Завтра — и то к вечеру… Вишь, у вас и лодья-те… Она ничего лодья… Лодья-те гожая… Ну не ранее: к вечеру на кордоне будете…
Он посмотрел на небо.
— Солнце, вишь, невысоко, а до Вишни-реки еще не близко. А вечера-то темные, на реке карши… Ах, милые, вы моё-е…
— А вы до кордона?
— До Вишни я. Ботнички строим мы. Товарищ пешком ушел, лесом, а я, вишь, струмент везу. До Вишни, милые… Ну, дай вам бог в час добрый!.. У Вишни я вас сожду… Вишню не миновать вам… Там я сожду…
— А до устья, как вы считаете, — спросил я, — далеко еще?
— До устья-то?
И опять он обдал меня взглядом ласкающего сожаления…
— До устья-те не доехать вам ни завтра, ни послезавтрева… в четыре дня дай бог, что доехать вам до устья-те… До-о-лго, милые, до устья.
Он пускает свою лодочку, и вскоре его гречневик, его лапти, его лохматая голова, вся добродушная фигура исчезает, мелькая и уменьшаясь впереди, а мы грустно переглядываемся: четыре дня — перспектива невеселая.
Солнце, действительно низко, ночлег на кордоне — разлетается туманом…