Далеко с шоссе доносилось характерное татакание мотоциклета. В самом конце шоссе, тонко вонзившегося белой полоской в синюю даль, катился к нам клубочек пыли, и оттуда несся знакомый звук торопливой работы поршней.
Облачко докатилось до нас, мелькнула согнувшаяся, запыленная фигура мотоциклиста, потом и облачко и мотоциклист стали меньше, и все дальше и слабее слышался частый звук машины.
Я отвел глаза — в ту же секунду стук оборвался. Глянул: возле развалин деревни, которую мы недавно проехали, лежал на боку мотоциклет, и глухо работала неостановленная машина. Саженях в двух впереди лежал неподвижно, странно подогнув под себя голову, мотоциклист; шапка отлетела к канаве.
Меня тревожно кольнула мысль: не австрийцы ли в засаде из развалин сняли его пулей, но выстрела ведь я не слыхал.
Мы побежали с солдатом.
Мотоциклист лежал на боку, машина остановилась, только из бака лился густо в пыль бензин. Солдат по-хозяйски, чтобы не дать вылиться всему бензину, стал ставить скособочившуюся на поломанной вилке машину, а я приподнял упавшему голову. Загорелое до черноты лицо и волосы с одной стороны были густо забиты пылью.
Он открыл непонимающие глаза, встал, поднял и надел шапку, пристально вгляделся в меня, радостно улыбнулся, показывая на черном лице белые, как кипень, молодые зубы, и сказал:
— Здравствуйте!
С трудом ловя в памяти знакомые черты, я вдруг узнал.
— Миша, вы! Какими судьбами?
— Да вот, — сделал он широкий жест, как будто эти сжатые поля, синеющие на краю леса, давали объяснение, — это от усталости дух вышибло. Возил в штаб пакет, да вот лопнула проклятая вилка. Машину-то у товарища взял, а в него как-то стреляли; видно, задели вилку — теперь и сказалось. У вас повозка; вы довезете меня до деревни, я машину оставлю, а оттуда верхом. Вот хорошо — на вас наткнулся. Я слышал, что вы тут.
Через пять минут мы сидели, поджав по-турецки ноги, на траве и пили чай.
Мишу я давно знал. Он учился в гимназии большого провинциального города и из седьмого класса пошел добровольцем. Поступил в автомобильную роту, ездил шофером, теперь доставлял донесения на мотоциклете.
В гимназии постоянно чем-нибудь увлекался: столярным ремеслом, фотографией, футболом, мотоциклетным спортом; сделался йогом, одно время пил. Но все это как-то не держалось долго, и одно шло на смену другому. Временами много и разнообразно читал. Мне приходилось наезжать в город, где учился Миша, и мы виделись.
— Миша, что вас потянуло сюда?
— Как вам сказать? Я и сам себя спрашиваю. Сложная эта штука, сразу и не разберешься.
Он улыбнулся, и в его улыбке, в очень похудевшем крепком загорелом лице не грусть сквозила, даже не усталость, а что-то, чего я прежде не замечал.
— Знаете ли, если бы сейчас мне сказали: «Свободен, поезжай домой», я бы не уехал и не уеду до конца, если останусь жив. Сюда попал, отсюда не уйдешь — нельзя уйти, — и это не я один. Но если бы я сейчас был в гимназии и мне бы сказали: «Поезжай на фронт», не поехал бы. Если бы знали, как хочется учиться.
Он посмотрел на меня голубыми глазами не то грустно, не то застенчиво.
— Когда ехал сюда, все представлялось иным, совсем иначе, чем на самом деле. Ну, вот, знаете, гимназисты в Америку прежде бегали. Выйдут за город и уж думают: тут и Америка, саванны, мустанги, индейцы. Но, оказывается, ни индейцев, ни мустангов, а просто мужички везут сено на базар либо бабы тяпают на огородах. Так и я.
Он помолчал, прихлебывая из стакана чуть дымившийся чай.
— И все-таки ребятишки, которые бегут в Америку, драгоценные вещи для себя узнают. Вы знаете, я как-то произвел анкету, там, в третьем классе: из тридцати четырех учеников только пятеро в своей жизни видели восход солнца. Поверите!.. Я тут узнал, чего бы не узнать ни в какой гимназии: узнал, как люди смотрят в лицо смерти, узнал страдание людское, узнал товарищескую жизнь, настоящую.
— Ну, а учителя как относились к вашему добровольчеству?
— Да никак. Им что? У них — свое; их дело — сторона.
— Ну, о войне, о событиях какие-нибудь разговоры были?