Осторожно шагаю через головы, руки, ноги. Если б кусочек свободного места.
Иной раз неловко: наступишь на руку, на ногу или заденешь голову. Замычит, поворочается...
Если б кусочек свободного, загаженного, заплеванного пола!..
Стоит на все лады храп, свист носом, тяжелое прерывчатое дыхание, и клокочет в горле, в груди. Напряженно сияют электрические лампочки.
Торопливо, испуганно подымается солдат с не проснувшимся еще, словно незрячим лицом, на котором клейкий, остывший пот. Отчаянно стал чесаться и пошел целиком, шагая по ком попало, бормоча: «Заели, проклятые...»
Я торопливо опускаюсь на освободившийся кусочек еще теплого пола, кладу саквояж под голову, и все мгновенно и сладко проваливается в мертвую черноту.
Это продолжается всего лишь одну секунду. Потом неуловимо тонкий повышающийся звук впивается, становясь нестерпимее.
«Постой... не нужно... не хочу... мучительно...» Я бы отвернул голову, но нет сил. Впивается, все утончаясь. Я приподнимаю веко — это не звук, и не в ухо впивается — тонкое сияние лампочки мучает глаза.
Я переворачиваюсь на другой бок, стараясь избавиться. Перед лицом неподвижная серая спина. Я не знаю, какой он, какое у него лицо, только, должно быть, намучился — такое оно усталое. По необъяснимому побуждению мне хочется заглянуть в лицо — не могу.
Все неподвижно.
А вместо спины, не спуская с меня горячечных глаз, смотрит воспаленно молодое, с только что пробивающимися усиками лицо. Полопавшиеся губы полуоткрыты, и зубы обсохли клейкой слюной.
Я не могу освободиться от этого неотрывающегося, налитого жаром взгляда. И уж ничего нет — ни наваленных всюду солдат, ни остро сияющих лампочек, ни тяжкого с синевой туманного воздуха, который всех придавил, — одни только воспаленные глаза.
Мне хочется сказать:
— Послушайте, перестаньте... я три ночи... не спал...
Он говорит:
— У меня жар... сыпной тиф... мутно в голове... вши кругом — они сыпной тиф переносят... накусают больного, потом на здорового переползут... и...
У меня все леденеет внутри.
«Как мне избавиться от него?..»
Но он так же упорно не спускает с меня блестящих глаз, и горячечное лицо пылает.
— Помните, как солдат поднялся и шагал, по ком попало... вам место оставил?..
Я стискиваю зубы. Если это сон, отчего же я так отчетливо вижу и слышу его? И отчего такая мертвенная тишина?
— Я офицер, — говорит он. — А теперь во вшах, в грязи, среди плевков, окурков, пакости, заразы... Да ведь я же привык к чистому белью, постели, чтоб воздух был не этот, отравленный... A-а, и вам не сладко. Что рот-то разинули, как рыба на берегу... Или у вас две мерки: одна для себя, другая для офицера? Как же вы хотите, чтобы мы жили в этих страшных условиях? Вы теперь лежите во вшах, слышите, как они жгут вас... Не хочется... оледенело все... Нет, покушайте, а тогда уж нас запихивайте в эту страшную дыру. Поймите, ведь мы же живые люди. Ведь не проклятые же мы от века.
Из его потрескавшегося рта вырывается обжигающее дыхание, жжет мне лицо. Глаза заволакиваются горячечным зноем. Минутами сознание изменяет — он делает усилие, ловит слова.
— Да... так это... я хотел... вы плохо меня понимаете... Я сейчас справлюсь... вот... Разве это преступно — хотелось жить культурной жизнью, в чистоте, с книгой, в театр пойти, быть одетым по-человечески, разве желать этого преступно?.. Так зачем же разогнали офицеров из чистых комнат, пихают их в мусорную яму, во вши?.. Ну, вот вам, давитесь...
Он ловит синеватый приторный воздух и быстро облизывает белым языком истрескавшиеся губы...
— Мутно кругом... я не разберу, — говорит он, со страхом озираясь.
И я не разберу — во сне или на самом деле. Но ведь я же вижу его горячечные глаза, пылающее лицо. Вот он, и обжигающее дыхание касается моего лица. Наяву.
Всматриваюсь, да это — не он. Это — совсем другое лицо, тоже измученное, с злыми огоньками в усталых глазах. Должно быть, перевернулся тот, который лежал ко мне спиной.
— А наш брат во вшах, — это так и следует... Ага... ваша благородия... Так ему чистоту подать, кусок повкусней, да чтоб чистая комната, а мы на собачьем положении, не люди. В зубы, в морду... Разве мы люди были? Мы животные были... Нет, буде, прошло их царство... Пущай нашего попробуют. Пущай наши вши их поедят... Пущай вместе с нами в пакости поваляются... А-га-а, не сладко!
Я взглянул в его лицо: ни глаз, ни лба, ни подбородка — неподвижная спина в серой шинели, должно быть, голова завалилась и тяжело спит.
Я хочу сказать тому — другому хочу сказать, что...
А он уже близко, близко придвинул горячечные глаза и шепчет, обжигая ухо горячим дыханием:
— Понимаю, понимаю вас: систему надо было разбить, ту систему, которая из армии, из офицерского корпуса делала угнетателей трудящихся и прислужников имущих. А когда разбивали систему, удары падали на каждого отдельного представителя офицерства, может быть, и невиноватого. Ну, хорошо. Это неизбежно... Постойте, что я хотел сказать?.. Отчего так мучительно светят лампочки?..
Он не секунду завел воспаленные веки, потом опять поднял и заговорил, все так же обжигая: