Я был к тебе жесток — Ты злом ответил мне, И мир на волосок Приблизился к войне… (
Лишь пять недолгих лет — Каких? — коротких пять, А целой жизни нет. Сказать или смолчать?.. (
Опять мы говорим Не так, как я хочу. Я знаю много слов И потому молчу… (
О этот страшный круг! И только ли он в нас? Предательство ли рук? Предательство ли глаз?.. (
Скелет, почти что труп. И странны в этот час Полуулыбка губ, Огонь в провалах глаз… (
Движенье легких рук, Невидимых для нас, И ты постигнешь вдруг: Всегда всему свой час… (
Приемлю все сполна, Не жму на тормоза, Не полагаюсь на, Не укрываюсь за… (
Любите при свечах, Танцуйте до гудка, Живите — при сейчас, Любите — при когда?.. (
Нас посещает в срок — Уже не отшучусь — Не графоманство строк, А графоманство чувств… (
Конечно, среди этих стихотворений есть и такие, в которых демонстрируется не заострение, а преодоление трагизма — как у Мережковского (1891–1895): «Больной усталый лед, Больной и талый снег… Что жив мой бог вовек, Что Смерть сама умрет!», как у Фирсова (1980): «Но сквозь печаль и грусть, Сквозь павших имена Я гордо вижу Русь, Что не покорена…». Любопытна здесь «Поэма о движении» Винокурова (1961), совмещающая трагический цветаевский ритм с оптимистической цветаевской же темой: «Полы трет полотер. Паркет да будет чист! Он мчит — пустынен взор! — Как на раденье хлыст…».
С меньшей напряженностью звучит та же отрывистая интонация в другой любопытной серии текстов, в начале которой стоит стихотворение Бальмонта (1896): «Вечерний свет погас, Чуть дышит гладь воды. Настал заветный час Для искристой звезды…». В трагический сюжет включается этот образ у Сологуба (1902): «Никто не убивал. Он тихо умер сам, — Он беден был и мал, Но рвался к небесам… Но он любил мечтать О пресвятой звезде, Какой не отыскать Нигде — увы! — нигде…». Порывом к небесам это перекликается с Мандельштамом (1937): «О как же я хочу, Нечуемый никем, Лететь вослед лучу, Где нет меня совсем! А ты в кругу лучись, Другого счастья нет, И у звезды учись Тому, что значит свет…». Порыв ослабевает в призыв у Белого (1908, с замечательной вязью повторов, предвосхищающей Цветаеву): «Сверкни, звезды алмаз: Алмазный свет излей! Как пьют в прохладный час Глаза простор полей; Как пьет душа из глаз Простор полей моих; Как пью — в который раз? — Души душистый стих…». Звезда из реальной становится метафорической у Северянина («Эксцентричка», 1908 — образец для Мандельштама?): «Звезда горит звезде, Волне журчит волна. Но в ней, чего нигде: Она собой полна!..» Горение из небесного становится земным у Окуджавы: «Неистов и упрям, Гори, огонь, гори… А там пускай ведут… На самый Страшный суд…». И, наконец, уже не беспокойный герой стремится к звезде, а звезда нисходит к спокойному герою у Щипачева (1938): «Он здесь, в моем окне, Звезды далекой свет, Хотя бежал ко мне Сто сорок тысяч лет…» (ср. в другом его Я3мм — о возрасте планеты Земля, которой «при коммунизме жить Уж с самых детских лет»).
Заметим, что все три «непесенные» типа Я3 (12–14), очень активно развиваясь в современной поэзии, взаимодействуют друг с другом и порой как бы меняются темами. Так, «кредо» можно встретить и в Я3мж (Антокольский, об эпохе: «…Не я в тебе гощу, А ты во мне — как дома»; Тихонов: «Стих может заболеть И ржавчиной покрыться…»; Евтушенко: «…Поэзия чудит, Когда нас выбирает…»); пейзаж — и в Я3мм («Ленинградская тетрадь» Кирсанова); трагедию — и в Я3жм («Ложная тревога» Пастернака), и в Я3мж («Ночная уха» Яшина) с любопытными сочетаниями семантических окрасок. Перед нами живой и плодотворный процесс скрещивания еще не окостеневших традиций.
Александр Ефимович Парнис , Владимир Зиновьевич Паперный , Всеволод Евгеньевич Багно , Джон Э. Малмстад , Игорь Павлович Смирнов , Мария Эммануиловна Маликова , Николай Алексеевич Богомолов , Ярослав Викторович Леонтьев
Литературоведение / Прочая научная литература / Образование и наука