– Нет, напротив, – говорил Кошурин, – она обрела полноту истинного познания, и сухое течение вещей уже для нее скучно и не нужно. Только я еще не решил, что пойдет к ней больше, – застрелиться или отравиться. Сначала мне казалось, что красивее всего ей будет повеситься. Но потом я откинул эту мысль. Высунутый язык не пойдет к ней.
– Да и ни к кому не пойдет, – с глупым хохотом сказал Соснищев.
– Нет, – возражал Кошурин, – есть собаки, облеченные человеческою душою. Высунутый язык – неложный знак их вечной жажды.
Вести Шаню в квартиру Кошурина Евгений не захотел. Боялся чего-то или ревновал. А показал бы Шанин танец Евгений с великим удовольствием. Потому так огорчил его Шанин отказ.
Евгений решился перехитрить Шаню и показать ее своим друзьям так, чтобы она этого не знала. И друзья согласились.
– Что ж! – сказал Соснищев, – если нельзя смотреть, будем подсматривать. И то лакомо.
Граф Лапчистый, бледный, высокий молодой человек с водянистыми глазами и надменною усмешкою вялого рта, презрительно сказал:
– Я бы предпочел смотреть открыто. Подсматривать мне еще никогда не приходилось, за исключением одного случая, о котором я не хочу говорить в связи с вашею подругою.
Этот юноша смотрел сверху вниз почти на все человечество. Ему казалось, что графский титул действительно имеет возносящую силу.
Почти все окружающие его поддавались гипнозу его самоуверенной презрительности и смотрели на него как на стоящего выше.
Так смотрел на графа Лапчистого и Евгений. И потому он очень дорожил тем, чтобы граф пришел смотреть на Шаню. А то было бы обидно, – все пришли, одного только графа не было.
Евгений уговаривал графа:
– Я вас очень прошу прийти, граф. Потом, когда она привыкнет, в ней уже не будет этой грации стыдливой девушки, воображающей, что она одна. Вы увидите, что она вам очень понравится. Вы не будете жалеть потерянного времени.
Граф Лапчистый пожал плечьми и сказал, пренебрежительно выдвигая нижнюю губу:
– Если вы непременно хотите, хорошо, я приду.
Евгений расцвел и долго благодарил графа. Пока тот не отвернулся от Евгения и не заговорил с другими.
Шаня и Евгений вечером приехали в ресторан «Эрмитаж». Заняли номер, заранее заказанный Евгением. Были поданы устрицы и шампанское. Когда лакеи ушли, Евгений пристал к Шане с просьбами:
– Шанечка, милая, танцуй. Душа моя совсем высохла в этой ежедневной прозе. Я жажду восторга, который дают мне твои танцы.
Шаня выпила бокал холодного вина и принялась развертывать свою тунику. Евгений нетерпеливо, дрожащими пальцами расстегивал крючки ее платья.
В соседнем кабинете было тихо. Там таились приятели Евгения. Они ждали зрелища. Кошурин тихо говорил:
– Сегодня, если хотите, мне близко безумие всего. Но грустно быть близко, действительно себя забывая, и горько проникнуть в сухое течение вещей. Миллиарды сверкающих светил, замирая, тонут в вечный кристальный холод, металлизируя могучую неподвижность вечности.
Из смежного кабинета послышались звуки музыки, – Евгений сел за пианино и играл для Шанина танца. Его приятели, ступая тихонько по коврам, поспешили к стене, – в ней и в дверях были заранее проверчены отверстия. Гнусно притаившаяся компания прильнула к этим щелям. Тот, кто вошел бы теперь в кабинет, увидел бы словно повешенную на стене гирлянду плоских затылков, однообразно причесанных на прямой пробор.
Все замерли и смотрели. Граф Лапчистый, очутившись носом к стене, уронил с лица скучающее, презрительное выражение, и губы его улыбались нежно и ласково, как губы милого ребенка, который смотрит на что-то приятное, близкое ему. Шаня танцевала с увлечением. Не очень искусное бренчанье Евгения преображалось ее стремительною мечтою, и ей казалось, что она слышит звуки дивной музыки, уносящей душу ее в блаженный рай. Тусклые стены кабинета исчезли, сожженные быстрым кружением танца Море света струилось вокруг Шани, и, казалось ей, где-то невдали шумели, о пустынный берег плещась, морские широкие волны.
Шаня сбросила тунику. Ее обнаженное, слегка похудевшее и оттого еще более обольстительное тело казалось стремительным и воздушно-легким. От радостной работы танца Шанина кожа краснела, являя все разнообразие желтовато-розовых оттенков и алых, как будто изобилие лилий и роз расплавилось в одном пламени, кружащемся и упоительно-зыбком. Черные косы ее развились и прядали по спине и по плечам.
Побледневший от волнения Кошурин, томно мерцая большими от атропина глазами, шептал:
– Мы когда-то кружились в звездных вихрях. Мы когда-то молчали в мертворожденных камнях.
– Молчите и теперь, – презрительно сказал граф Лапчистый.
Сказал тихо, но не тише, чем всегда говорил, – не дал себе труда шептать.
Соснищев угодливо фыркнул. Трепет улыбки пробежал по всей гирлянде затылков и по всей цепи согнутых черных и синих плеч: нельзя же не улыбаться, когда шутит граф.