В моей камере сидит бывший крупный подрядчик Родион Родионов, строитель этого самого здания — старорежимной царской тюрьмы. И ему поручен капитальный ремонт его же собственного детища. Ха-ха! Чудно или не чудно? Живая ирония судьбы. Ему лет под шестьдесят, но он крепкий, высокий, с пушистыми усами. Наши бабенки заглядываются на него. Он здесь на полнейшей свободе, ездит за покупками, нанимает рабочих, заготовляет материалы. В камере лишь ночует. Сын мужика, он в молодости был кучером у инженера-путейца, тоже подрядчика. „Родька, а тебя надо в люди выводить“, — однажды сказал ему инженер. „Ах, сделайте милость, ваше высокородие“. Инженер дал ему небольшой подрядик, потом дал подряд побольше. Через три года Родька своего благодетеля выпустил в трубу, а к революции имел миллионный капитал, три огромных дома в Питере, по две дачи в Крыму и на Кавказе.
— Ничего не жалею, — говорит он, — одного жаль — молодости. Люблю пожить.
Замечательный старик у нас есть. Всем старикам старик. Ему не мало не много: сто один год.
— Сто лет прожил на воле, — кряхтит он, — на сто первом сумел за решетку сесть.
— Да, столетний юбилей не плохо отпраздновал, дедушка Макар, — смеемся мы.
— Не плохо, не плохо, жулички-мошеннички, дай бог всякому, — взмотнет он красным носом-луковкой, и седая бородища по груди ползет. — Тюрьма что могила: всякому место есть.
— А ты за что, дедушка?
— За простоту, за дурость. Зерно в землю заховал. Донесли, нашли, год отсидки дали. Так оно и есть, правильно. И в святцах сказано: кто ворует, тот горюет. Сам у себя своровал. Вот какие права-то пошли нынче.
— Не у себя — у государства, дедушка Макар.
Он сам с Дона, а пригнали его сюда на торфяные разработки, потом вернули в домзак. Крепкий, старательный. Исполняет всякую работу: пилит, колет дрова, разносит их по камерам, убирает двор. Ему в помощь назначили стариков по шестьдесят — шестьдесят пять лет; он их прогнал:
— Ты мне, надзирательный начальник, старичья не давай. Хоша они и внуки мне, а от них толку нет, вонь одна. Ты мне парней давай, мазуриков.
Ему дали молодых. Он покрикивает на них:
— А ну, воровские люди, сударики, нажмем!.. Этого деда все любят — колдунище какой-то, на него и смерти нет. Он жаловался мне:
— Вот беда: срок отсидки приходит. Куда я? Семьи у меня не имеется. А здесь хорошо мне, кругом народ головастый, жулички-мазурички. Весело! И харч подходящий, и тепло, и спать мягко. Хочу проситься у прокурора, чтоб до смерти в остроге держал меня. Что ж, я заработаю жратву-то с питьем. Я еще женюсь на какой-нибудь стриженой воровочке.
Жил у нас два месяца такой хлюст, оборвыш Фомка Шалый, рыночник. Ему лет четырнадцать. Сорвиголова — страсть! И озорник, каких мало, но в общем, парнишка невредный. Недавно за полтинник съел рюмку. Глотает пуговицы по двугривенному со штуки. Когда я ему заметил, что это очень опасно: может попасть в отросток слепой кишки, и тогда — брюхо резать, он расхохотался. „Я, — говорит, — на своем веку десять дюжин проглотил и ни разу не ослеп в кишках“.
Сидит он за скандал в пивной. Стал акробатический номер показывать на трех стульях, поставленных один на другой, да упал и прямо Шлепнулся каким-то приличным посетителям в сковородку с яичницей-глазуньей, Буфетчик схватил его За шиворот; он буфетчику укусил до крови руку, вырвал часть бороды и разбил зеркало.
Третьего дня его освободили, — пять месяцев сидел, Мы провожали парнишку с сожалением: шутейный забавник был, А сегодня… Можешь себе представить? Отворяется Дверь, и…
— Фомка, ты?!
— Я.
— Чего забыл?
— Влип, братцы, Вторично засыпался. Мы засмеялись.
— Что ж ты, только сутки и был на воле?
— Нет, полтора часа. Я прямо отсюда похрял в пивнушку ту самую. Сердце горело буфетчику накласть, сукину сыну. Отворил дверь — он самый. Бутылкой пустил ему в рожу, да промахнулся, вот дурак.
— Ах ты, Шалый, Шалый…
— Ничего, братцы. Зато я в винегрет все-таки харкнул… Целая миска винегрета на стойке была, Я ему всерьез:
— Ну, брат, знаешь… Ты, брат, действительно хулиган.
Теперь о налетчиках, кратко Я сидел среди них три дня. Народ ничего, серьезный. Во-первых, какой бы костюм на нем ни был, налетчик всегда выглядит франтом. Все мощные, жилистые, глаза горят. В глазах большая сила, иногда наглость: губы поджаты, говорить много не любят, жесты повелительны. Это львы среди волков. Душистое мыло, зубные щетки, помада. Всегда чисто выбриты. Курят хорошие папиросы. Любят читать уголовные романы. К начальству относятся с нескрываемым презрением. Быстро воспламеняются. Ежели начнут скандалить, перебьют все стекла, перековеркают всю мебель.
Одного я спросил:
— Почему вы такой задумчивый?
— А тебе, фрей, какое дело? — бросил он через плечо сквозь зубы. Потом повернул ко мне свою голову типа римского патриция и сказал: — Обдумываю способ бегства.
— Удавалось?
— Дважды.
— А смерти не боитесь?
— Мы, налетчики, кокетничаем со смертью, как ты, фрей, с барышней. Всегда с ней под ручку ходим. — Сказав так, он подал мне портсигар с папиросами. — Прощу.