И вместе с подошедшим мужем, страстным шепотом, переходящим в исступленный стон, перебивая друг друга, они быстро, отрывисто бросали:
Все постепенно тускнело, никло, уплывало. В темном углу пьяница Иван Кудрявцев, такой же забулдыга, как и Беззубов Степка, нес околесицу, что-то рассказывая самому себе:
— Да, да, да… Это правда. — Глаза у него вытаращенные, остановившиеся, дикие. — «Дай, говорю, мне взаймы: ты богатая». Ну, она, конешно, видит, как я хорошо обут-одет и говорит: «Дакыси мне топор». А я говорю: «А и где топор?» — «Поди принеси с кухни». Я, конешно, пошел, принес топор да как бахну ей по башке. Баба так и повалилась. Я стал очень богатый… Эй! — закричал он вдруг. — Амелька! Панька! Я — богач! Я — мильонщик. Все куплю, всех девок куплю!
Панька Раздави, Степка Беззубов и хозяйский племянник с перебитым носом, схлестнувшись руками за шеи, голосили вразнобой:
Им казалось, что поют сильно, складно, на самом же деле — омерзительно и гнусно, распространяя гнилыми ртами вонь.
Все глуше плескались — умирали струны, все тише, страстнее шепот:
Стакан за стаканом пьяницы хлопали водку, как водичку, сплевывали, трясли огрузшими башками. Их мутные, блуждающие в безумии глаза ничего не видели, мозг и все чувства утратили грани реальной жизни.
— Кто, кто ты, кто? — с испугом вопрошали они Амельку, глотая вино, как безжизненные заводные куклы. Для них не существовало ни Амельки, ни вина, ни хаты: каждый огражден завесой собственной мечты, каждый жил среди всплывших из бездны декораций, как актер на сцене.
Ванька Кудрявцев, икнув, упал со скамейки рылом в захарканный грязнейший пол и замычал, пуская разбитым носом кровь и сопли. Вот он приподнялся на одно колено и, отмахиваясь руками от окружающих его призраков, в страхе полз по полу, хрипел:
— Ой! Тятя, мамка! Жуть! Поезд на меня летит… Стены валятся… Валятся, валятся! Собаки ноги гложут… Ай! Ай!
Свечи угасали. Спертый, мерзкий воздух, ища выхода в снежные просторы, толкался, как покинутый слепец, в стены, в окна, в дверь. Но все выходы крепко запаяны судьбой, закрыты. Гитара, загудев, упала.
— Мать моя проститутка была, гулящая была, — по-детски пискливо жаловалась гитаре повалившаяся на пол Катька Бомба. — Ее очень шибко били «коты». Так до смерти и убили. Осталась я одна, сирота, С сестренкой ухряла на вокзал. Сестру тоже взяли «коты». Я кричала, я молила, она меня бросила… А теперь Амелька — мой… Мы с ним — богатые… Я — барыня, я — княгиня. У меня пудель будет собственный, с бантом. Амелька, увинтим?
— Конечно, увинтим.
Бредовая темная дрема охватывала весь вертеп. Сидевший на скамье Панька открыл глаза и вытянул ноги, пятками в пол, как две оглобли. Его глаза мертвенны, холодны, как льдины. Он сжал ладонями облезлые виски и, моргая большими рыжими бровями, заунывно, как над сгнившей падалью голодный волк, завыл:
Гундосый певец посмотрел направо и налево, посмотрел на всех. Все были нарядные, красивые. Кто-то взад-вперед похаживал, какой-то великан. Башка великана упиралась в облака; лицо играло желтым, синим, белым цветом. Паньке стало страшно. Качалась земля, тихо позванивали колокольчики и сизые облака молча, с ужимочкой, рассаживались по скамьям, как пышные барыни в воздушных кисеях. Сумасшедшие собаки бегали, скаля черные, в пене, пасти.
Но вот все сгинуло в красноватом мраке, и только голос безумца Паньки Раздави выл-выскуливал плаксиво:
Вдруг Панька Раздави вскочил, уцапал в лапы грязную скамью и с дьявольской силой ударил в стол с бутылками. Под лязг и треск вопил:
— Шпана! Братцы! Приятель мой помер. Амелька помер!
В полном исступлении он рвал на себе рубаху, яростно топтал бутылочные стекла, хрипел.
— Выпей, — сказал Амелька и влил в покрытую пеной пасть вора большой стакан сразу оглушившего его вина.
Потом, отобрав у шайки ножи, фомки, револьверы, твердо вышел на воздух, запер на замок входную дверь и громко свистнул.
Из густой пелены падающего снега сразу выдвинулись пятеро вооруженных.