А у Федора все перевернулось в душе: Иван Мыш, одинокий и жалкий пьяненький Штука, суматошные прохожие, цепляющиеся друг за друга, бегущие по неуютному, тонущему в сырости городу, — ах, все ерунда, суета сует. Забыл о росе, морозно подернувшей траву, забыл о кипящих где-то «у солнца за пазушкой» жаворонках, забыл о том, что еще много, много непочатых дней впереди, забыл, что жизнь — это радость. Ах, родной Савва Ильич, по-прежнему твои Федька-дошколенок перед тобой. Ему суета сует стала важной, растравила жизнь… А ведь презирал тебя тайком, старый мудрец, — бесталанен, простоват, дорог только старой дружбой… И Вече сидит оглушенный, не донесет пирог до рта.
А журчащая речь Саввы Ильича текла дальше:
— Каждый день… Но ведь в жизни еще и удачи бывали, да еще какие! Бы-ва-ли! Разве не удача, Федюшка, что ты мпе попался? Мог и не встретить тебя, мог запросто не приметить — столкнулся бы да мимо прошел. Всяко случается. Ан нет… Удача… Я слаб, я стар, да и, поди, не шибко-то талантлив. Ты молод, в тебе силушки на пятерых, и в тебе бес сидит, демон, нечеловеческое. Верю в тебя! Верую! Великим живописцем будешь! Слепые глаза распахнут, Платона Муху прошибешь!..
При слове «верую» у Федора шевельнулась тоска, стала расти, тягучая и удушливая. «Верую», а в мастерской сейчас стоит бессмысленный, никому не нужный холст. «Верую», а он, Федор, завяз, словно паук в смоле, не знает, как выкарабкаться.
— Великий живописец! А кто его подтолкнул? Я!.. Иль не так, иль кто-то был другой, не Савва Ильич Кочнев? Я — не отымешь! Значит, и на мое имя кусочек спа-сиба приходится. Крохотный кусочек большого спасиба. Разве не удача? Разве не подарок? В бога бы верил, сказал — благословение господне!.. А плох стал… болею… И находит временами — не мил свет, да и только. А как вспомню, что ты на свете живешь, — ты — молодой, здоровый, талантливый, ты — моя веточка зеленая, отросток от сухого пня, — так и светло станет. Дожить бы до того времени, когда ты в силу войдешь. Эх, дожить бы!.. — Савва Ильич, погасив блеск в глазах, погрустнел. — А плох стал — рука к кисти не тянется…
И Вячеслав выдохнул сквозь стиснутые зубы.
«Рука к кисти не тянется…» — и невольно содрогаешься от несчастья, сваливающегося на человека. Нечему радоваться, отнимается то, чем жил, рука к кисти не тянется — бессилие! И пусть это бессилие мешает немногому —, не станут появляться на свет прилизанные пейзажики с елочками и березками, ватными облачками, — но все равно — непоправимое несчастье!
Савва Ильич пригорюнился, замолчал.
Вячеслав встал, прошелся по комнате, остановился возле стены, продекламировал в стену:
Повернулся, расстроенный, с остановившимся, устремленным внутрь себя взглядом, спросил:
— А что такое святая правда? Как бы ее пощупать?.. Может, золотой сон и святая правда — одно и то же? Не ущупаешь. — Помолчал, сердито ответил сам себе: — Золотой сон… Сон и правда?.. Враки!
Спать легли под утро. Федор не мог уснуть. Припомнилась пастораль Саввы Ильича, которую слышал в детстве.
Долго, долго бродить по свету, найти бы себе дом. Нет, не богатый, но на богатом месте. Дом на высоком берегу, окнами к реке. А за рекой луга, деревеньки, колокольни церквей, синие леса — Русь на ладони! А над дремлющими деревеньками — бунтующие закаты. И тихо вздрагивает мир от первых лучей солнца. Лови этот первый луч, выходи на росу, плачь от счастья, успевай взять бумагу и кисти. Росе ведь суждено высохнуть, солнце рано или поздно затянут осенние угрюмые тучи, а на листе бумаги останется непросыхающая роса, неувядающая свежесть, неомраченное солнце. И люди, поглядев, станут плакать твоими слезами, удивленные жизнью…
Художническая Аркадия, в ней нет места бессилию и бесплодию!
Золотой сон! А наяву — утром встанешь перед холстом, от которого тянет трудовым потом, не приносящим радости. Много таких испачканных холстов, твой не лучше и не хуже других, кой-кому может даже понравиться — ставил же его в пример Леве Слободко директор.
Не шел сон, ворочался Федор с боку на бок.
Перед закрытыми глазами стояла натура — отцветшая девица с распущенными волосами. Она проста, без секретов, вся на виду, пройдет мимо по улице, никому не придет в голову обернуться вслед. Но и береза — ветка коле-ном, — о которой говорил Савва Ильич, разве что-то особенное, и мимо нее проходят с полнейшим равнодушием. Стоит перед закрытыми глазами натура… Голубой наивный фон, голубое платье, увядающее бледное лицо, непорочность рядом с мелкими житейскими пороками. А губы, густо крашенные помадой, — кровоточащая рана на бескровном лице…
Сегодня последний сеанс будет сидеть девица, завтра — новая постановка. А ведь он бы, пожалуй, ее сейчас написал… То-то умные мысли приходят на лестнице. Последний сеанс, заставь себя спать — время упущено.
Но сон не шел. Стояла натура перед глазами…
И Федор решился.