— Ты погляди, — протянул ему палитру Федор. — Попробуй нарочно такого добиться, лоб расшибешь — не выйдет.
Но Вячеслав смотрел на холст.
— Трагик из деревни Матёра, кажется, прожил содержательную жизнь.
— Что? — не понял Федор.
— Я говорю, что на блаженного Савву Ильича незачем возводить напраслину. Ежели он вытащил за уши к мольберту тебя, то его жизнь прожита не напрасно.
— Ну, ну, не сглазь. — Федор был смущен и польщен. Рядом вырос Лева Православный:
— Сматываемся… В столовой вырастут хвосты.
Вячеслав кивнул на работу Федора:
— Как тебе? А?
Лева Православный сперва близоруко пригнулся к холсту, потом отошел, распустив губы, склонив к плечу голову, постоял, наконец с величавой важностью обернулся к Вячеславу:
— Почка лопнула и дала зеленые побеги. Лед тронулся, господа присяжные заседатели. Лед тронулся!
Примаршировал, вытирая о тряпку руки, Лева Слободко.
— Недурственно.
Засопел над ухом Иван Мыш…
Федор от смущения тыкал всем в лицо палитру:
— Поглядите — вот бы так взять. Сильно, бьюще, а как скупо!
Лева Слободко взял из рук Федора палитру, прищелкнул восторженно.
— Блеск! Феноменально! — Обвел всех сияющими глазами. — Вот истина! Вот образец! Вот к чему мы должны танцевать!
— То есть танцевать не от печки, а назад, к печке. Уподобимся раку, пятящемуся назад, — возвестил Вячеслав.
И Лева Слободко сразу ощетинился!
— А тебе важна желтая испитая рожа, — он дернул головой в сторону возвышения, где недавно сидел натурщик. — Тусклый цветочек, выросший в грязной коммунальной квартире.
— Пахнет порохом! — радостно возвестил Лева Православный. — К барьеру, джентльмены! К барьеру! Не робеть!
Но Слободко не надо было подхлестывать.
— Ты — навозный жук! Да, да, можешь обижаться… Навозный жук мимо цветка пролетит равнодушно, а на кучу дерьма опустится…
— Без оскорблений, джентльмены! Без оскорблений! Помнить рыцарские правила! Итак, битва началась.
Вячеслав с холодной иронией сощурился:
— Сэр! Дозвольте и мне вас сравнить. Вы гибрид божьего мотылька и глупой птицы сороки.
— По принципу — сам дурак?
— Нет, по сути. Яркое пятно, красочный цветочек… Есть цветки, которые не имеют нектара, а бабочки на них охотно садятся только потому, что они ярки, броски. Глупая сорока тащит в гнездо начищенные серебряные ложки, клочки красной материи — ей это кажется красивым.
— Ну и что? Во мне живет это врожденное, природное чувство к красивому. Древнее чувство!
— Не чувство — инстинкт, — поправил Вячеслав.
— Поклонись этому инстинкту, храни его свято, как драгоценный дар природы, а не души его.
— И остановись на нем — ни шагу дальше. Да здравствуют вкусы мотылька или сороки-воровки! Назад к насекомым!
— Инстинкт материнства тоже появился раньше человека — по этой причине отбросим его. Зазорен!
— Сэр! Не преувеличивать! Я не говорил — отбросим. Я за то, чтобы хранить и лелеять как институт материнства, так и инстинкт красоты. Но я против того, чтобы застрять на инстинктах, не двигаясь дальше. Мне это пятно, уверяю вас, сэр, очень нравится.
— Нравится, но предпочитаешь мутное пятно, которое выражает физиономию спившегося натурщика.
— Предпочитаю смысл бессмыслице. Если за не очень красочной физиономией натурщика вижу смысл, а за красочным пятном — случайность, бессмыслицу, то я отвернусь от пятна. Пятно для меня может быть только материалом…
— Строительным, вроде кирпича?
— Что ж, для меня цвет — тот же кирпич, из которого складываются осмысленные произведения.
— Ага! Вот твое кредо, навозный жук! Я предпочитаю быть мотыльком…
— А я предпочитаю оставаться человеком. Тем самым человеком, который из кирпича, даже из него, может создавать произведения искусства. Мне жаль тебя, мотылек.
Три цвета на палитре, они вызывают примерно такое же изумление, как первый подснежник среди окоченевшей, не тронутой еще весенним цветением земли. Пятно ничего не напоминает, оно бессмысленно, но чем-то тянет к себе, почему-то кажется, что в него вложен какой-то тайный смысл… Как было бы здорово, если б в таком вот белом, лиловом, краплачно-черном решить какую-нибудь картину!
Федор долго не осмеливался снять с палитры трехцветное пятно.
С этого дня у Федора появилась маленькая слава — она не выходила за порог мастерской первого курса. К Федору стали наведываться за советом, работы Федора упоминались в споре. И на Вячеслава Чернышева, Леву Православного, Леву Слободко Федор уже не смотрел снизу вверх.
Надвигалась беда, Федор с каждым днем ощущал ее приближение.
Армейская шинель служила ему верой и правдой, а сапоги разбились, при первых же морозах резиновая подметка лопнула пополам, кирзовые голенища протерлись у щиколоток. Но пока идет зима, можно носить валенки, которые прислала мать. А вот — брюки… Федор сам их штопал, подбивал заплаты, пустив на это старую гимнастерку. Гимнастерок было две новых да одна старая, а брюки единственные. Однако и брюки еще полбеды — нет денег. Скудные сбережения, оставшиеся с армии, разлетелись давно, порой не на что выкупить хлеб по карточкам. Федор задолжал всем: Вячеславу, Ивану Мышу, Леве Слободко, одному Православному не должен.