И самому тупоголовому должно быть ясно, что ей, как подпольщице, лучше жить под разными именами, чем под одним, она укрывается ими, как броней. Она что-то делала под именами Гали, Кати, Анны, где-то записана, и дальше носить их опасно. Сегодня самое лучшее для нее — быть безымянной или с новым именем: она под ним нигде не записана, ни в чем не замешана, снова «безгрешна».
Но меня мучит предположение, что она — Танюшка. Я не могу терпеть неясности, а чтобы не касаться имени, завожу разговор о Москве. Была ли она там? Нет. А в Подмосковье? Нет. Рассказываю про Абрамцево. Не слыхала такого.
В моих расспросах она, определенно, чует допрос и на все отвечает: нет, Нет. Может быть, сознательно уводит меня от правды. Ну, как втолковать ей, что я не замышляю ничего дурного против нее, мои расспросы совершенно невинны! Иду с мыслью, что она — моя Танюшка.
Идем всю ночь по оврагам и полям, старательно избегая дорог и деревень. Мое снаряжение и оружие ходко переселяются на плечи проводнице, в конце концов на мне из оружия остается только один автомат.
И все-таки я спотыкаюсь, даже на ровном месте, сердце бьется, как пулемет, в ране, разбереженной движением, боль до зубовного скрежета. Проводница все время поддерживает меня то за одну руку, то за другую, словом, тянет на буксире.
Молчим, не до разговоров. Чувствую по руке, потяге, что слабеет, устала и проводница. Можно бы почаще и подольше отдыхать, но мы боимся, что у меня начнется, вспыхнет антонов огонь и я сгорю, не дотянув до госпиталя. Стараемся перебежать за ночь все поля до большого леса, а там, в лесу, можно и днем идти.
Не зря старались — за ночь прошли все поля, утро застигло нас уже в партизанском лесу. Залегли на опушке, идти глубже в лес у меня нет сил, за ночь выстрелил все. Сперва отпыхиваемся, озираемся, нет ли какой опасности. Потом Танюшка спрашивает:
— Ну, а дальше что, перекусим или сразу спать?
Мне вдруг вспоминается бабушка с ее сказками перед сном, с чугунком картошки, и я говорю нараспев, по-домашнему блаженно:
— А дальше они поели картошечки и легли спать.
— Значит, завтракаем. Но картошки у нас нет.
— И не надо, я не прошу. Это у меня такая поговорка. — И начинаю рассказывать про свое детство, про свою жизнь. От усталости, от ранения мне трудно и больно говорить, но я так намолчался, что переступаю через усталость и боль.
Танюшка достает из своей дорожной торбы хлеб, яблоки, свиное украинское сало, раскладывает все на маленькую снежно-белую дорожную скатерть. Вот что значит женщина — предусмотрела всякую мелочь.
Рассказать или смолчать про дружбу с Танюшкой, про игру в «венчанье», в «папку с мамкой»? Этим рассказом можно разрушить сладкую легенду, что нашлась моя Танюшка, опять мы вместе и уже не играем, а живем без всяких понарошку, я — десантником, она — партизанкой, моим проводником. Но сколь ни сладка, ни мила эта легенда, хочется знать и правду.
Рассказываю. Проводница слушает, впившись в меня взглядом. Ее руки и нож, которым она разрезает еду, моментами совсем замирают. Рассказал, жду, что скажет она. Для меня еще не ясно, Танюшка она или не Танюшка.
— И с той поры не видели ее? — спрашивает она.
Я. И не видел и ничего не слышал про нее.
Она. Обидно. Теперь я понимаю, почему вы окрестили меня Танюшкой. Что ж, ладно, побуду. Моя судьба такая — быть не собой, а кем-нибудь.
Я. И как же понимаете?
Она. Ну, вы столь влюблены в свою Танюшку, что готовы всех перекрестить этак. Из всех имен ваши уши переносят только одно — Танюшка.
Я. Не угадали, совсем не этак. Увидел вас, и мне показалось: вот она — моя Танюшка. Может, и в самом деле так, только вы скрываете почему-то.
Она. Хоть и завидно на такую любовь, но вы ошиблись, я — другая. — Проводнице, знать, и в самом деле завидно, глаза у нее померкли, все лицо погрустнело. — Я, пожалуй, могу сказать свое коренное имя. Но… — и глядит на меня. — Ни вам, ни мне это ничего не даст.
Я. Не говорите, не надо. Будьте Танюшкой. Моей Танюшкой.
Она взглядывает на меня прямо, в упор и говорит:
— А как с той?
Я. Никак. Теперь вы и та для меня — одно, соединились.
— Однако вы ловкий, — и начинает смеяться. Тихо. По-доброму.
Завтракаем молча. Говорить мешает и еда и что-то еще. Я сказал все, пожалуй, даже больше, чем нужно. Но у меня определенно такое чувство — нашлась моя Танюшка. Она по-прежнему мила, близка мне и в то же время отделена чем-то. Теперь я не могу, не смею коснуться ее волос, погладить по плечу, а раньше, бывало, и заплетал растрепавшиеся косички, и хватал ее как придется, и даже дрался с нею.
Стесняет что-то и проводницу. Минуту назад просто, легко гляделось друг другу в глаза, а теперь она явно избегает этого, блеснет глазищами и тотчас отведет их.
— А все-таки как же с ней? — шепчет она несколько раз, не глядя на меня, может быть даже позабыв, что я тут и слышу ее.
— С кем? — наконец спрашиваю я.
— Да с той, с настоящей Танюшкой, — говорит она, сильно вздрогнув, как неожиданно разбуженная.
Неопределенно пожимаю плечами, еще не думал об этом. А проводница вся захвачена этим: