Нам предстояло передвижение до Дубны по заросшей борозде, довольно трудное в июне, когда подводные растения своими напряженно-острыми зелеными концами выходят из воды, и лодка, продвигаясь по ним, даже визжит.
Мы, пятеро, должны были ехать на одном из древнейших судов, хозяин которого, дед Наум, остановился в исчислении своих лет почему-то на цифре 87. Он занимается, по старинке, ныне совершенно невыгодным в этом краю сельским хозяйством и охотой на уток, сыновья же – кустари-башмачники. Не будь за нашей спиной первых лет революции, когда все должны были заниматься сельским хозяйством, быть может, и хозяйство Наума в глазах сыновей было бы только забавой старика, но теперь он иногда с презрением может сказать сыновьям: «Башмаки не едят!» Точно в таком же положении и мы были в отношении к деду Науму; едва ли он знал что-нибудь об электрификации и хоть какое-нибудь имел представление о СССР, но он был единственный, кто мог бы разобраться в протоках Дубны и вполне гарантировать нам безопасность. И его древнейшее судно одно только и могло пройти по борозде.
За материалом для своего судна ездил Наум в Переславлъские леса и там выбрал огромную осину. И нужно же было такую махину выдолбить ручным способом посредством тесла. Начерно выдолбленное судно подвешивается, наливается водой, и под ним разводится костер. После того как дерево от горячей воды распарится, между бортами вставляются распорки, отчего судно и делается таким широким и уемистым. Нам обещали Наумову старую растрескавшуюся душегубку, и вместе с точным описанием ее производства она должна быть одним из очень любопытных экспонатов музея.
Борозда начинается небольшим прудиком, на который мы спустили свою душегубку; ближайшая прилегающая сюда пойма называется
Борозда вначале так сильно заросла, что продвигаться на веслах не было никакой возможности. Мы сняли сапоги, вышли на качающиеся берега и потянули лодку вместе с кормщиком, дедом Наумом. С той и другой стороны впереди, чтобы не провалиться в окна, шел
Волнуя живые берега, мы тянули лодку около версты, и все время с криком, открывая длинный кривой клюв, носилась, описывая круги над нашими головами, большая птица, переносившая воображение в далекие от нас времена.
Местность, где мы могли опять сесть в лодку и продвигаться на веслах, называлась
Больше всего было, конечно, уток, – здесь можно было бы устроить настоящее хозяйство с дикими утками. Казалось, у этих птиц было два мнения о способах спасения себя при нашем приближении: одни взлетали на воздух, свечой поднимаясь над тростником, другие удирали, шевеля травой или ныряя в воду. Тихо подобравшись к одному плесу, мы видели из куста, как утка ласкала селезня, обирая ему перышки, и, когда он уснул, завернув голову назад в перья, уплыла куда-то, шевеля травкой. Дед Наум знал, куда она уплыла, и рассказал нам про эту утиную семью. Селезень, по его словам, чтобы подольше удовлетворять свою страсть самца, наверно, перебил яйца, и теперь утка, устроив новое гнездо, усыпляет селезня, чтобы он не видел, где она плавает в новое гнездо.
Промышленники выезжают на уток с вечера, повечеру не стреляют, чтобы не портить выстрелами добычливого утра. Раз так вечером выехали два охотника; один сел у плеса Луковник, другой отправился к Разъезду Острова. Ночью сидевший у Луковника услыхал сзади себя всплески и треск. Заложив пулю, охотник присмотрелся, увидел темное пятно зверя и, приняв за лося, выстрелил. В кустах ужасно взревело и стихло. Охотник решил, что убил лося. На рассвете полетели утки, сделал но ним восемнадцать выстрелов, после чего является другой охотник я спрашивает, по чем он вчера стрелял. Услыхав, что по лосю, дальний охотник сказал:
– Нет, брат, не но лосю, лось не ревет черным голосом.
– Лось, – уверенно сказал стрелявший, и оба без ружей пошли посмотреть на убитого зверя.