«Антон Иванович, мы готовы! Уходим добровольно. С глубокой убежденностью в своей непригодности и с верой в светлое будущее».
«Хвалю! Куда же вы теперь решились определиться?»
«В кукурузные звенья рядовыми!» — дружно и в один голос послышался ответ.
«Смотрите, ребята, не подведите!»
«Рады стараться!»
Вошли Аничкина и Марсова, а Щедров их не узнал, ему показалось, что к нему неведомо откуда пожаловали монашки. В длинных, до пола, черных платьях, в белых, туго затянутых платочках, шеи наглухо закрыты тоже белыми воротничками, а на лицах — ни краски, ни пудры. Их кроткие, почти святые взгляды даже смутили Щедрова.
«Антон, не верь Калашнику, когда он говорит, что я еще могу трудиться на комсомольской ниве, — тихим голосом заговорила Аничкина. — Ничего он не понимает. Я с радостью уступаю дорогу молодым!»
«Милая Леля, я знал, что ты сознательная, что тебя воспитал комсомол, и я рад за тебя».
«Дорогой Антон Иванович, и я совершенно согласна с тобой, что наша газета печатает не то, что нужно, что она не является боевым органом райкома, — сказала Марсова, скромно глядя на Щедрова своими почти святыми глазами. — Поэтому я добровольно ухожу с редакторского поста и говорю: дорогу настоящим журналистам!»
«Молодец, Раиса! — сказал Щедров. — И как же идут тебе и это скромное платье и этот белый платок!»
В кабинет входят Логутенков и Листопад. На них широкополые бурки и седые полковничьи папахи. Затем появляются еще какие-то люди, которых Щедров не знал. И вот своей спешащей походкой входит Рогов. У него счастливое, улыбающееся лицо. В отличном костюме, в шляпе, с макинтошем на руке, Рогов пожимает Щедрову руку и говорит:
«Друг мой, Антон Иванович! Друзья мои, это же прекрасно! Как прекрасно нам всем сознавать, что все мы делаем одно общее добро. И я, и вот Логутенков с Листопадом, и Аничкина, и Черноусов с Ефименко, и даже красавица Марсова, и все те товарищи, которые еще сидят в приемной и ждут своей очереди, — все мы нашли в себе мужество, чтобы прийти к тебе, дорогой Антон Иванович, и сказать: мы все поняли, так что считайте нас уже полностью осознавшими!»
Щедров протер глаза и посмотрел на дорогу. «И что за чертовщина лезет в голову!» В приспущенное стекло веяло свежими запахами молодой травы. Солнце уже вблизи горизонта окрасило лучами плотные слои облаков.
«И надо же так размечтаться, — думал он, снова прислонившись к дверце. — Нет, Щедров, не жди и не надейся, никто к тебе не придет».
— Антон Иванович, ты что задумался? — спросил Ванцетти, которому наскучило ехать молча. — О чем?
Лезут в голову разные мысли.
— А можно спросить?
— Спрашивай.
— Я люблю стихи. Читаю вслух, а иногда и сам сочиняю. Так, для себя. Вообще слог у меня есть, схватываю быстро. Еще когда возил Павла Петровича Солодова, я сделал запись о Литвиненко. До укрупнения в Елютинской в колхозе «Ударник» был такой председатель. Грубиян, матерщинник, колхозников держал в страхе. Вот я и расписал того Литвиненко в натуре, как есть. Изобразил не стихом, но художественно. Даже походку описал. Прочитал Павел Петрович и похвалил. Вот тогда-то Павел Петрович и порекомендовал мне делать художественные описания тех руководителей, с какими мы, бывая в станицах, встречались. Пригодится, говорит, для истории. Нас, говорит, не будет на свете, а записи сохранятся, и те, кто их прочитает, узнают, как мы жили. Яков Поликарпович Прокофьев тоже одобрял. Он мне сказал: пиши, горячо поддерживаю. Пиши, говорит, Ванцетти, не зевай, обо всем пиши, что видишь, не пропуская ничего. В Древней Руси, говорит, записи делал монах Пимен, и мы, потомки, ему благодарны. Вот ты и будь нашим Пименом, и пусть твои тетрадки хранят правду для грядущих дней. А Андрей Савельевич Пономаренко и не одобрял и не запрещал. Писатели, говорил, стоят на позициях социалистического реализма и подчиняются только велению своего сердца. Так и ты действуй: велит тебе твое сердце — пиши, не велит — не пиши. А вот при Коломийцеве записи пришлось прекратить. — Эта твоя писанина, — говорил Коломийцев, — есть не что иное, как вынесение сора из избы. Ты этими своими записями умышленно подрываешь авторитет руководящих товарищей, а их авторитет надо беречь и укреплять.
— Описываешь только плохих руководителей?
— Зачем же только плохих? Всяких. И объективно, правдиво. Какой есть человек, таким я его и изображаю — беспристрастно.
— А секретарей райкома описывал?
— А как же! Всех описал. И Коломийцева…
— И меня уже описал?
— Еще не успел. Вот и хотел тебя спросить: вести мне в дальнейшем записи или бросить это занятие?
— Думаю, что на этот вопрос лучше всего ответил Пономаренко: подчиняйся велению своего сердца. Что оно тебе говорит, так и поступай.
— Это я понимаю. Но все же… Прочитал бы?
— Если доверишь — прочитаю.
На этом разговор оборвался. Машина въехала в Усть-Калитвинскую.
— На квартиру?
— В райком. Машину можешь ставить в гараж.