Судят за черты характера. Осуждают за свойства натуры.
Что такое демократия? Может быть, диалог человека с государством?
Грузин в нашем районе торгует шашлыками.
Женщина обиженно спрашивает:
— Чего это вы дали тому господину хороший шашлык, а мне — плохой?
Грузин молчит.
Женщина опять:
— Я спрашиваю…
И так далее.
Грузин встает. Воздевает руки к небу. Звонко хлопает себя по лысине и отвечает:
— Потому что он мне нр-р-равится…
Чем объясняется факт идентичных литературных сюжетов у разных народов? По Шкловскому — самопроизвольным их возникновением.
Это значит, что литература, в сущности, предрешена. Писатель не творит ее, а как бы исполняет, улавливает сигналы. Чувствительность к такого рода сигналам и есть Божий дар.
В повести может действовать герой. Но может действовать и его отсутствие. Один писатель старается «вскрыть». Другой пытается «скрыть». И то и другое — существенно.
Внутренний мир — предпосылка. Литература — изъявление внутреннего мира. Жанр — способ изъявления, прием. Талант — потребность в изъявлении. Ремесло — дорога от внутреннего мира к приему.
Юмор — инверсия жизни. Лучше так: юмор — инверсия здравого смысла. Улыбка разума.
У любого животного есть сексуальные признаки. (Это помимо органов.) У рыб-самцов — какие-то чешуйки на брюхе. У насекомых — детали окраски. У обезьян — чудовищные мозоли на заду. У петуха, допустим, — хвост. Вот и приглядываешься к окружающим мужчинам — а где твой хвост? И без труда этот хвост обнаруживаешь.
У одного — это деньги. У другого — юмор. У третьего — учтивость, такт. У четвертого — приятная внешность. У пятого — душа. И лишь у самых беззаботных — просто фаллос. Член как таковой.
Либеральная точка зрения: «Родина — это свобода». Есть вариант: «Родина там, где человек находит себя».
Одного моего знакомого провожали друзья в эмиграцию. Кто-то сказал ему:
— Помни, старик! Где водка, там и родина!
Собственнический инстинкт выражается по-разному. Это может быть любовь к собственному добру. А может быть и ненависть к чужому.
У Лимонова плоть — слово. А надо, чтобы слово было плотью. Этому вроде бы учил Мандельштам.
Соцреализм с человеческим лицом. (Гроссман?)
Кающийся грешник хотя бы на словах разделяет добро и зло.
Кто страдает, тот не грешит.
Легко не красть. Тем более — не убивать. Легко не вожделеть жены своего ближнего. Куда труднее — не судить. Может быть, это и есть самое трудное в христианстве. Именно потому, что греховность тут неощутима. Подумаешь — не суди! А между тем, «не суди» — это целая философия.
Творчество — как борьба со временем. Победа над временем. То есть победа над смертью. Пруст только этим и занимался.
Скудность мысли порождает легионы единомышленников.
Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой.
Когда-то я служил на Ленинградском радио. Потом был уволен. Вскоре на эту должность стал проситься мой брат.
Ему сказали:
— Вы очень способный человек. Однако работать под фамилией Довлатов вы не сможете. Возьмите себе какой-нибудь псевдоним. Как фамилия вашей жены?
— Ее фамилия — Сахарова.
— Чудно, — сказали ему, — великолепно. Борис Сахаров! Просто и хорошо звучит.
Это было в 76 году.
Знакомый писатель украл колбасу в супермаркете. На мои предостережения реагировал так:
— Спокойно! Это моя борьба с инфляцией!
Существует понятие «чувство юмора». Однако есть и нечто противоположное чувству юмора. Ну, скажем — «чувство драмы». Отсутствие чувства юмора — трагедия для писателя. Вернее, катастрофа. Но и отсутствие чувства драмы — такая же беда. Лишь Ильф с Петровым умудрились написать хорошие романы без тени драматизма.
Степень моей литературной известности такова, что, когда меня знают, я удивляюсь. И когда меня не знают, я тоже удивляюсь.
Так что удивление с моей физиономии не сходит никогда.
Зенкевич похож на игрушечного Хемингуэя.
Беседовал я как-то с представителем второй эмиграции. Речь шла о войне. Он сказал:
— Да, нелегко было под Сталинградом. Очень нелегко…
И добавил:
— Но и мы большевиков изрядно потрепали!
Я замолчал, потрясенный глубиной и разнообразием жизни.
Напротив моего дома висит объявление:
«Требуется ШВЕЙ»!
Дело происходит в нашей русской колонии. Мы с женой садимся в лифт. За нами — американская семья: мать, отец, шестилетний парнишка. Последним заходит немолодой эмигрант. Говорит мальчику:
— Нажми четвертый этаж.
Мальчик не понимает.
— Нажми четвертый этаж!
Моя жена вмешивается:
— Он не понимает. Он — американец.
Эмигрант не то что сердится. Скорее — выражает удивление:
— Русского языка не понимает? Совсем не понимает? Даже четвертый этаж не понимает?! Какой ограниченный мальчик!
Рассказывали мне такую историю. Приехал в Лодзь советский министр Громыко. Организовали ему пышную встречу. Пригласили местную интеллигенцию. В том числе знаменитого писателя Ежи Ружевича.
Шел грандиозный банкет под открытым небом. Произносились верноподданнические здравицы и тосты. Торжествовала идея польско-советской дружбы.
Громыко выпил сливовицы. Раскраснелся. Наклонился к случайно подвернувшемуся Ружевичу и говорит:
— Где бы тут, извиняюсь, по-маленькому?