— Вади-им… — И, выпростав легонькие дрожащие пальцы, опуская голову, очень быстро стала надевать перчатки, потом перчаткой мазнула по щекам. — Я не плачу, нет. Некрасиво и смешно, когда плачет немолодая женщина. Мы поедем сейчас… Я буду вести машину как герой из вестерна. Не правда ли, я мужественная женщина? Я ведь немка, потомок викингов! Господи…
И она через заволакивающие слезы прямо посмотрела на него.
— Господи, у меня нет сил, — снова прошептала она отчаянно, — пусть несчастья, пусть катастрофа, но пусть будет то, пусть повторится то… Это безумие, безумие, но я ничего не могу поделать, простите меня!..
Мертвея от ее слов, он молчал, и замолчала она, откинувшись затылком на спинку сиденья с закрытыми глазами.
Глава шестая
Туго и однотонно гудели реактивные моторы, самолет уже три четверти часа вместе с этим гулом нес свое Железное тело среди небесного холода на высоте девяти тысяч метров, оставив внизу и позади светящийся угольками аэропорт Гамбурга, — и после законченного ужина, что на подносиках разнесли в начале полета мило-предупредительные стюардессы, после раздачи пледов, шелеста газетами и журналами был приглушен верхний свет в жемчужных плафонах, откинуты спинки кресел, задернуты гофрированные шторки иллюминаторов, и стало как бы пустынно, сонно в теплом затихшем салоне с дремлющими пассажирами, успокоенными красным вином и минеральной водой, шерстяными пледами, вибрирующей мощностью современных двигателей, надежным гулом обещающих всем благополучный полет и благополучное приземление.
Горячая и жестокая боль возле сердца не давала расслабиться, заснуть Никитину, ему не помогла таблетка валидола, не сняла боли — он знал, что это было последствием четырехдневного напряжения, сверх меры выпитого коньяка, крепкого кофе, неполного сна, усталости, ночного разговора с Самсоновым, неприятного, резкого, почти оттолкнувшего их друг от друга. Разговор этот был неприятен еще и потому, что Самсонов точно бы в несдерживаемом порыве обвинения хотел громкой, выявляющей их отношения ссоры, хотел ядовито уколоть, унизить, ударить липкими, осудительными словами, и оставался в памяти его озлобленный, мечущийся по номеру взгляд, его закованный металлом голос: «Так что может быть общего у тебя и господина Дицмана, ответь!»
В аэропорту они перебросились несколькими фразами, не примирившими их, в самолете же вновь произошел вздорный разговор, и потом, ужиная, молчали. Поужинав, Самсонов раздраженно полистал иллюстрированный журнальчик, пощелкал глянцевитыми страницами, сунул его в кармашек спинки, скрестил на груди руки и, завалив назад голову, казалось, задремал, сердито сморщась.
Огромная осенняя луна до огненной багровости раскаленным шаром, подробно видимая отчетливыми светотенями, стояла недвижно за иллюминатором в черной пустоте бесконечного холода, и Никитин не мог оторваться от нее. Она тянула его к себе — магическая и близкая, яркая, — в ее ледяном блеске, в ее приближенной величине и недосягаемости мерещилось ему что-то тайное, врачующее, успокаивающее боль в сердце, от которой он боялся пошевелиться.
Металлическая плоскость крыла висела над глубиной высоты, и там, внизу, серебристо-голубоватая, лежала пустыня облаков, покрывавших ночную землю, и, не пробиваясь к земле, весь лунный спокойно-яростный свет неживым бликом сверкал на плоскости самолета над провалом глубины, лился в иллюминатор, в его толстые двойные стекла. И порой Никитину мнилось, что этот лунный свет просачивался сквозь густо-фиолетовую воду, что он не летит на девятикилометровой высоте, а скользит на подводной лодке под океанскими толщами воды, сжатый ими. Ему стало душно.
Он включил вентилятор над головой — ворвалась струя воздуха.
Теперь все давно осталось позади и внизу, скрытое этими безжизненно осиянными ноябрьской луной облаками. Там, далеко внизу, было прощание, обед, взаимно благодарственные тосты во время обеда с господином Вебером и господином Дицманом, приехавшими в отель за полтора часа до отъезда в аэропорт, снятые шляпы, улыбки, рукопожатия около машины, нагруженной чемоданами, затем несколько томительное ожидание рейса в ресторане аэропорта, большом, шумном, пахнущем синтетикой и духами, снова кофе, коньяк, заказанные Лотой Титтель, и молчание, синие тени усталости под глазами госпожи Герберт, напряженно курившей сигарету за сигаретой, и внезапная на пятнадцать минут задержка самолета по причине непогоды, вызвавшая вдруг тревожную радость на бледном ее лице, и слова Никитина, полушутливые вроде бы, о том, как прекрасно было бы поспать здесь, в уютном ресторане при аэропорте, прямо на чемоданах, но после этого — объявление рейса, движение пассажиров за столиками, на креслах, на диванах, и облегчение оттого, что все кончилось наконец-то, — объявлена посадка, завершающие секунды которой особенно мучительно помнил он сейчас.