Меженин, как всегда, подавил Зыкина, всецело завладел общим вниманием взвода и, сладко потягиваясь, щурясь на майском солнце, поглаживал крутую, завешанную орденами грудь — во всем удачливый красавец парень, которому прощалось многое за бездумную удаль, за разговорчивость, за необычную в бою везучесть, точно заговоренный он был, и точно вместе с ним заговорен был его орудийный расчет, не понесший от границ Белоруссии ни одной потери. В бою с ним свободно и надежно было и было спокойно в любых обстоятельствах на передовой, он, чудилось, жил на войне, не задумываясь, прочно, уверенный в неизменчивом везении своем, и, не раз обласканный судьбой, знал собственную цену в батарее.
— Вон поглядите, ребята, бухгалтер Таткин у нас топор мужичок, а? — продолжал Меженин и, веселя солдат, подмигнул в сторону Таткина. — Молчит, как два умных. Тихий, цифры на уме, а ходок, видать, был — не приведи господь! Идет с работы, увидит какую-нибудь с толстыми ножками, счеты в кусты и давай вокруг петушком круги делать. Рыжие, они бесовитые, опасные для девок, как дьяволы! Так, Таткин? Правильно говорю?
— Славяне, гляньте-ка! — крикнул кто-то, захохотав. — А Таткин три тарелки каши упер и пол буханки шорстнул, во-о аппетит!
Маленький, тщедушный Таткин обладал на удивление неповторимым аппетитом, мог есть сколько угодно и когда угодно, порой грыз припасенные сухарики даже ночью на посту, похрустывая в темноте голодной мышью, и сейчас, застигнутый вниманием, не перестал жевать, острое его лисье личико было углубленно-серьезным.
— Соображаю я, товарищ сержант. — Он повел рыжими бровками на Меженина. — Об деньгах этих. Может, после завтрака на разведку какого магазина и идти?
— А ты, сообразительная голова, немецкий язык знаешь? Как говорить будешь — руками или глазами? — спросил Зыкин.
— Такое и без слов завсегда понятно. Деньги, они что… сами говорят.
— Таткин, люблю я тебя за расчетливость ума, а ты лучше скажи откровенно — куролесил небось? — не унимался Меженин. — Гастролер ты, видать, и красивый Мужчина был! И ростом вышел, и косая сажень в плечах, и на гармони вальсы наяривал! По всему вижу — ходок ты был неисправимый!
— В ум не приходило, — скромно опустил выгоревшие бровки некрасивый Таткин, и в этой его ангельской кротости было и нежелание и согласие участвовать в собственном розыгрыше, который время от времени падал на него и повторялся во взводе для общего увеселения.
— Врешь, Таткин, большого туману напускаешь! Рассказывай — послушаем, а потом я про Житомир кое-что веселое расскажу, хоть лейтенант чуть под суд меня не отдал! Да, прошлое дело, анекдот получился. Рассказать, товарищ лейтенант, для смеху? Зуб на меня не будете иметь?
То, что Меженин не очень кстати вспомнил о Житомире, о том давнем и неприятном, что случилось там и что Никитин не хотел вспоминать, — было словно бы направлено против него, против его стыдливой неопытности, распознанной тогда Межениным.
— А при чем тут Житомир, сержант? Все было глупо! — сказал он резко и, сказав, почувствовал, как запылало лицо под взглядом Меженина, густые женские ресницы которого подрагивали в безвинном любопытстве.
— Не так, что ли, сказал, лейтенант? Я плохого не помню, а речь о бабах шла, — проговорил он. — А бабы на войне — тоже подарок или трофеи, так я считаю, ежели не вру…
— А я как раз о трофеях, — перебил Никитин, сердясь на звук своего голоса, на то, что придал какое-то значение словам Меженина о Житомире. — Именно насчет трофейных денег, — проговорил он совсем не то, что надо было сказать. — Зыкин прав: зачем они? Пришли в Германию, чтобы превратиться в торговцев? Часы — это другое. Раздайте их всем, Меженин, у кого нет. Хоть на посту будут точное время знать. А деньги… Никаких магазинов и никакой торговли. Ну-ка, Таткин, пересчитайте рейхсмарки. («Зачем я сказал, чтобы пересчитали рейхсмарки?») И лучше так: или сожгите их, Меженин, или сдайте в штаб полка, чтобы никаких глупых соблазнов не было. Не хочу, чтобы взвод оказался в дурацком положении купцов!
Он знал, что этим приказом мог разжечь в Межени-не злость, задеть его самолюбие и одновременно мог возбудить недовольство солдат к тому, что он, командир взвода, решил сделать, как бы отнимая у них легкомысленную надежду на сладкую жизнь. Но невольно он отдал распоряжение, и все затихли, осторожно поглядывая на него, на Меженина, а тот, стиснув челюсти, всверлился в лицо Никитина жестко-светлыми глазами, выговорил, снисходительно ухмыляясь:
— Ясныть, лейтенант. Сделаю. Как приказано. Наше дело телячье.
И тотчас, загремев стулом, поднялся, весь расправился, красивый зрелой телесной ладностью, подошел к тому месту, где лежал мешок под столом, вытянул его, рванул «молнию», демонстративно-небрежно высыпал на стол перед Таткиным кучу плоских коробочек, разъехавшиеся пачки новеньких купюр и скомандовал:
— Кто не обжился часами, разбирай без паники! Таткин, считай гроши! Лейтенанту — право выбрать любые первые!