— Ну, где же, — говорю, — возможно такого человека найти! Никто на это не согласится.
— Отчего так? — отвечает, — да тебе даже нечего далеко ходить: такой человек перед тобою, я сам и есть такой человек.
Я говорю:
— Ты шутишь?
Но он вдруг вскакивает и говорит:
— Нет, не шучу, а если не веришь, так испытай.
— Ну как, — говорю, — я могу это испытывать?
— А очень просто: ты желаешь знать, каково мое дарование? У меня ведь, брат, большое дарование: я вот, видишь, — я сейчас пьян… Так или нет: пьян я?
Я посмотрел на него и вижу, что он совсем сизый и весь осоловевши и на ногах покачивается, и говорю:
— Да разумеется, что ты пьян.
А он отвечает:
— Ну, теперь отвернись на минуту на образ и прочитай в уме «Отче наш».
Я отвернулся и действительно, только «Отче наш», глядя на образ, в уме прочитал, а этот пьяный баринок уже опять мне командует:
— А ну-ка погляди теперь на меня? пьян я теперь или нет?
Обернулся я и вижу, что он, точно ни в одном глазу у него ничего не было, и стоит, улыбается.
Я говорю:
— Что же это значит: какой это секрет? А он отвечает:
— Это, — говорит, — не секрет, а это называется магнетизм*.
— Не понимаю, мол, что это такое?
— Такая воля, — говорит, — особенная в человеке помещается, и ее нельзя ни пропить, ни проспать, потому что она дарована. Я, — говорит, — это тебе показал для того, чтобы ты понимал, что я, если захочу, сейчас могу остановиться и никогда не стану пить, но я этого не хочу, чтобы другой кто-нибудь за меня не запил, а я, поправившись, чтобы про бога не позабыл. Но с другого человека со всякого я готов и могу запойную страсть в одну минуту свести.
— Так сведи, — говорю, — сделай милость, с меня!
— А ты, — говорит, — разве пьешь?
— Пью, — говорю, — и временем даже очень усердно пью.
— Ну так не робей же, — говорит, — это все дело моих рук, и я тебя за твое угощение отблагодарю: все с тебя сниму.
— Ах, сделай милость, прошу, сними!
— Изволь, — говорит, — любезный, изволь: я тебе это за твое угощение сделаю; сниму и на себя возьму, — и с этим крикнул опять вина и две рюмки.
Я говорю:
— На что тебе две рюмки?
— Одна, — говорит, — для меня, другая — для тебя!
— Я, мол, пить не стану.
А он вдруг как бы осерчал и говорит:
— Тссс! силянс*! молчать! Ты теперь кто? — больной.
— Ну, мол, ладно, будь по-твоему: я больной.
— А я, — говорит, — лекарь, и ты должен мои приказания исполнять и принимать лекарство, — и с этим налил и мне и себе по рюмке и начал над моей рюмкой в воздухе, вроде как архиерейский регент, руками махать. Помахал, помахал и приказывает:
— Пей!
Я было усумнился, но как, по правде сказать, и самому мне винца попробовать очень хотелось и он приказывает: «Дай, — думаю, — ни для чего иного, а для любопытства выпью!» — и выпил.
— Хороша ли, — спрашивает, — вкусна ли или горька?
— Не знаю, мол, как тебе сказать.
— А это значит, — говорит, — что ты мало принял, — и налил вторую рюмку и давай опять над нею руками мотать. Помотает-помотает и отряхнет, и опять заставил меня и эту, другую, рюмку выпить и вопрошает: «Эта какова?»
Я пошутил, говорю:
— Эта что-то тяжела показалась.
Он кивнул головой, и сейчас намахал третью, и опять командует: «Пей!» Я выпил и говорю:
— Эта легче, — и затем уже сам в графин стучу, и его потчую, и себе наливаю, да и пошел пить. Он мне в этом не препятствует, но только ни одной рюмки так просто, не намаханной, не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из моих рук выймет и говорит:
— Шу, силянс… атанде*,— и прежде над нею руками помашет, а потом и говорит:
— Теперь готово,
И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до самого вечера, и все был очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для того, чтобы перестать. Попробую за пазухою деньги, и чувствую, что они все, как должно, на своем месте целы лежат, и продолжаю.
Барин мне тут, пивши со мною, про все рассказывал, как он в свою жизнь кутил и гулял, и особенно про любовь, и впоследи всего стал ссориться, что я любви не понимаю.
Я говорю:
— Что же с тем делать, когда я к этим пустякам не привлечен? Будет с тебя того, что ты все понимаешь и зато вон какой лонтрыгой* ходишь.
А он говорит:
— Шу, силянс! Любовь — наша святыня!
— Пустяки, мол.
— Мужик, — говорит, — ты и подлец, если ты смеешь над священным сердца чувством смеяться и его пустяками называть.
— Да, пустяки, мол, оно и есть.
— Да ты понимаешь ли, — говорит, — что- такое «краса природы совершенство»?
— Да, — говорю, — я в лошади красоту понимаю.
А он как вскочит и хотел меня в ухо ударить.
— Разве лошадь, — говорит, — краса природы совершенство?
Но как время было довольно поздно, то ничего этого он мне доказать не мог, а буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а те подскочили человек шесть и сами просят… «пожалуйте вон», а сами подхватили нас обоих под ручки и за порог выставили и дверь за нами наглухо на ночь заперли.