— Ну, — сказал Кнехт, — тогда все в порядке. Ваш сын, синьора, привык к очень большой свободе, особенно в последнее время, и появление воспитателя и ментора ему, понятно, удовольствия не доставляет. И удрал он поэтому, перед тем как его отдадут новому учителю, не столько, может быть, надеясь действительно уйти от своей судьбы, сколько полагая, что от отсрочки беды не будет. А кроме того, он, наверно, хотел дать щелчок родителям и приглашенному ими учителю и выразить свою непокорность всему миру взрослых и учителей.
Дезиньори было приятно, что Кнехт не видит тут ничего трагического. Но сам он был полон тревоги и беспокойства, его любящему сердцу чудились всяческие опасности, грозящие сыну. Может быть, думалось ему, тот убежал всерьез, может быть, даже вздумал покончить самоубийством? Увы, все, что было упущено или хромало в воспитании мальчика, казалось, мстило за себя как раз теперь, когда надеялись это исправить.
Вопреки совету Кнехта, он настаивал на том, чтобы что-то сделать, что-то предпринять; чувствуя, что не способен снести этот удар терпеливо и бездеятельно, он приходил во все большее нетерпение и нервное возбуждение, которое очень не нравилось его другу. Решили поэтому оповестить несколько домов, где Тито иногда бывал у своих ровесников. Кнехт был рад, когда госпожа Дезиньори вышла, чтобы позаботиться об этом, и он остался с другом наедине.
— Плинио, — сказал он, — у тебя такой вид, словно твоего сына принесли в дом мертвым. Он уже не малое дитя и вряд ли попадет под машину или наестся волчьих ягод. Так что возьми себя в руки, дорогой. Поскольку твоего сыночка нет на месте, позволь мне немного поучить тебя вместо него. Я наблюдал за тобой и вижу, что ты не в лучшей форме. В тот миг, когда атлета что-нибудь вдруг ударит или придавит, его мышцы как бы сами собой делают нужные движения, растягиваются или сжимаются, и помогают ему справиться с помехой. Так и тебе, ученик Плинио, следовало бы сразу же, когда ты почувствовал удар — или, вернее, то, что, преувеличивая, счел ударом, — применить первое средство при душевных травмах и постараться медленно, строго-равномерно дышать. А ты дышал, как актер, который должен изобразить потрясенность. Ты недостаточно хорошо вооружен, вы, миряне, кажется, на какой-то совершенно особый лад беззащитны перед страданиями и заботами. В этом есть что-то беспомощное и трогательное, а подчас, когда речь идет о настоящих страданиях и мученичество имеет смысл, и что-то величественное. Но для обыденной жизни этот отказ от обороны — плохое оружие; я позабочусь о том, чтобы твой сын оказался, когда ему это понадобится, вооружен лучше. А теперь, Плинио, будь добр, проделай со мной несколько упражнений, чтобы я увидел, действительно ли ты опять уже все забыл.
Дыхательными упражнениями, выполненными под его строго ритмические команды, он целительно отвлек друга от его самоистязания, после чего тот внял доводам разума и унял свои тревоги и страхи. Они поднялись в комнату Тито; с удовольствием оглядев беспорядок, в каком валялись мальчишеские пожитки, Кнехт взял со столика у кровати какую-то книгу и увидел торчавший из нее листок бумаги, который оказался запиской исчезнувшего. Он со смехом протянул листок Дезиньори, чье лицо тоже теперь посветлело. В записке Тито сообщал родителям, что поднялся сегодня очень рано и отправляется один в горы, где будет ждать в Бельпунте своего нового учителя. Пусть простят ему это небольшое удовольствие перед новым тяжелым ограничением его свободы, ему страшно не хотелось совершать это прекрасное маленькое путешествие в сопровождении учителя, уже поднадзорным и пленником.
— Вполне понятно, — сказал Кнехт. — Значит, завтра я отправлюсь вослед и застану его уже, наверно, на твоей даче. А теперь скорее ступай к жене и успокой ее.
Весь остаток этого дня настроение в доме было веселое и спокойное. Вечером Кнехт по настоянию Плинио кратко изложил другу события последних дней, и в первую очередь оба своих разговора с мастером Александром. Вечером же он записал на листке бумаги, который ныне хранится у Тито Дезиньори, одну замечательную строфу. Дело тут вот в чем: