— С татарами? Побойся бога, брат, ведь это дикий и жестокий народ!
— Я совсем не боюсь, — сделала реверанс Ануся.
Но княгиня Гризельда уже поняла, что брат явился к ней с каким-то готовым умыслом; она услала Анусю и испытующе на него посмотрела.
— Эти ордынцы, — сказал он словно бы про себя, — трепещут перед Бабиничем. Он их вешает за малейшее неповиновение.
— Не могу я дать согласие на такую поездку, — объявила княгиня. — Девушка она честная, но ветрена и влюбляет в себя походя. Ты сам это прекрасно знаешь. Никогда бы я не вперила ее попечению молодого и к тому же неизвестного человека.
— Ну там-то его знают, да и кто не слыхал о Бабиничах, людях родовитых и достойных! — (Первый пан староста о них и не слыхивал!) — В конце концов, — продолжал он, — ты бы могла дать ей для сопровождения какую-нибудь степенную женщину, вот и decorum[75] был бы соблюден. За Бабинича я ручаюсь. К тому же невеста у него в тех краях, и влюблен он в нее, по его же словам, смертельно. А кто влюблен, тому проказы нейдут на ум. Все дело в том, что другой такой случай вряд ли скоро представится, а у девушки состояние может пропасть, и на старости она может остаться без крова.
Княгиня перестала вышивать, подняла голову и снова устремила на брата проницательный взгляд.
— Почему тебе так хочется услать ее отсюда?
— Почему мне хочется? — опустил староста глаза. — Да вовсе мне не хочется!
— Ян! Ты уговорился с Бабиничем покуситься на ее честь?
— Вот тебе на! Этого только недоставало! Да ты сама прочтешь письмо, которое я напишу пану Сапеге, и свое приложишь. А я одно только тебе обещаю, что шагу не ступлю из Замостья. Наконец, ты сама поговоришь с ним, сама попросишь взяться за это дело. Раз ты меня подозреваешь, знать ничего не хочу.
— Почему же ты настаиваешь, чтобы она уехала из Замостья?
— Потому что добра ей желаю и богатства. Наконец, так и быть, откроюсь тебе! Надо мне, чтоб уехала она из Замостья. Надоели мне твои подозрения, не нравится мне, что вечно ты хмуришься, вечно на меня косишься. Надеялся я, что посодействую отъезду девушки и наилучшее argumentum[76] представлю против твоих подозрений. Право, с меня довольно! Не школяр я и не повеса, что ночью крадется под окно возлюбленной. Скажу тебе больше: офицеры передраться из-за нее готовы, саблями друг другу грозятся. Ни покоя, ни порядка, ни надлежащей службы. С меня довольно! Ну что ты на меня уставилась? Коли так, поступай как знаешь, а за Михалом сама следи, это уж не моя, а твоя забота.
— За Михалом? — изумилась княгиня.
— Я про девушку ничего не могу сказать. Кружит она ему голову не больше, чем прочим, но коль ты не видишь, что он глаз с нее не сводит, что влюблен в нее по уши, одно скажу тебе: Купидон не ослепляет так, как материнская любовь.
Княгиня нахмурилась и побледнела.
Увидев, что он попал наконец в самую точку, староста хлопнул себя по коленям и сказал:
— Вот оно дело какое, сестра! А мне-то что. Пусть себе Михалек помогает ей мотать шерсть, пусть млеет, пусть томится, пусть поглядывает в замочную скважину! Мое дело сторона! Да и то сказать, состояние большое, родом она шляхтянка, а я выше шляхты себя не ставлю… Что ж, твоя воля! Летами вот только он не вышел, да и это не моя забота.
С этими словами староста встал, весьма учтиво поклонился сестре и собрался уходить.
У княгини кровь прилила к лицу. Гордая дама во всей Речи Посполитой не видела партии, достойной Вишневецкого, а за границей разве только среди австрийских принцесс. Как раскаленное железо, обожгли ее слова брата.
— Ян! — сказал она. — Погоди!
— Сестра, — ответил калушский староста, — я хотел, primo[77], дать тебе довод, что ты напрасно меня подозреваешь, secundo[78], что подозревать надо кое-кого другого. Теперь поступай как знаешь, мне больше сказать нечего.
С этими словами Замойский поклонился и вышел.
ГЛАВА XXXV
Калушский староста не прилгнул, когда сказал сестре о любви князя Михала: как и вся молодежь, вплоть до придворных пажей, князь тоже был влюблен в Анусю. Но не такой уж пылкой была эта любовь и уж вовсе не предприимчивой, так, род сладкого томленья, а не тот порыв страсти, когда сердце жаждет вечного обладания предметом любви. Для такой жажды у Михала было слишком мало энергии.
И все же это чувство очень испугало княгиню. Гризельду, мечтавшую о блестящей будущности для сына.
В первую минуту она просто поразилась, когда узнала, что староста договорился вдруг об отъезде Ануси; теперь же душа ее была настолько потрясена грозящей сыну опасностью, что она об этом и думать забыла. Разговор с сыном, который бледнел и дрожал и ударился в слезы, еще не успев ни в чем ей признаться, утвердил ее в мысли, что опасность над ним нависла грозная.
Однако не сразу усыпила она совесть, и только тогда, когда Ануся, которой хотелось свету повидать и людей посмотреть, а может, и голову вскружить красавцу рыцарю, упала к ее ногам и стала молить позволить ей уехать, княгиня не нашла в себе сил, чтобы отказать ей.