― Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?
― Помилуйте, что у вас на каждом шагу слово „святой“? Ничего особенно святого я в своем труде не вижу. Беру я за курс, как все. Если будете лечиться у меня, оставьте часть в задаток.[76]
― Очень хорошо.
Френч расстегнулся.
― У вас, может быть, денег мало? — пробурчал Турбин, глядя на потертые колени, — „Нет, он не жулик… нет… но свихнется“.
― Нет, доктор, найдутся. Вы облегчаете по-своему человечество.
― И иногда очень удачно. Пожалуйста, бром принимайте аккуратно.
― Полное облегчение, уважаемый доктор, мы получим только там. — Больной вдохновенно указал в беленький потолок. — А сейчас ждут нас всех испытания, коих мы еще не видали… И наступят они очень скоро.
― Ну, покорнейше благодарю. Я уже испытал достаточно.
― Нельзя зарекаться, доктор, ох нельзя, — бормотал больной, напяливая козий мех в передней, — ибо сказано: третий ангел вылил чашу в источники вод, и сделалась кровь.
„Где-то я уже слыхал это?.. Ах, ну, конечно, со священником всласть натолковался. Вот подошли друг к другу — прелесть“.
― Убедительно советую, поменьше читайте Апокалипсис… Повторяю, вам вредно… Честь имею кланяться. Завтра в шесть часов, пожалуйста. Анюта, выпусти, пожалуйста…
***
Однажды вечером Шервинский вдохновенно поднял руку и молвил:
― Ну-с? Здорово? И когда стали их поднимать, оказалось, что на папахах у них красные звезды…
Открыв рты, Шервинского слушали все, даже Анюта прислонилась к дверям.
― Какие такие звезды? — мрачнейшим образом расспрашивал Мышлаевский.
― Маленькие, как кокарды, пятиконечные. На всех папахах. А в середине серп и молоточек. Прут, как саранча, из-за Днепра… так и лезут. Первую дивизию Петлюрину побили, к чертям.
― Да откуда это известно? — подозрительно спросил Мышлаевский.
― Очень хорошо известно, если уже есть раненые в госпиталях в Городе.
― Алеша, — вскричал Николка, — ты знаешь, красные идут! Сейчас, говорят, бои идут под Бобровицами.
Турбин первоначально перекосил злобно лицо и сказал с шипением:
― Так и надо. Так ему, сукину сыну, мрази, и надо. — Потом остановился и тоже рот открыл. — Позвольте… это еще, может быть, так, утки… небольшая банда…
― Утки? — радостно спросил Шервинский. Он развернул „Весть“ и маникюренным ногтем отметил:
„На Бобровицком направлении наши части доблестным ударом отбросили красных“.
― Ну, тогда действительно гроб… Раз такое сообщено, значит, красные Бобровицы взяли.
― Определенно, — подтвердил Мышлаевский.
***
Эполеты на черном полотне. Старая кушетка.
— Ну-с, Юленька, — молвил Турбин и вынул из заднего кармана револьвер Мышлаевского, взятый напрокат на один вечер, — скажи, будь добра, в каких ты отношениях с Михаилом Семеновичем Шполянским?
Юлия попятилась, наткнулась на стол, абажур звякнул… дзинь… В первый раз лицо Юлии стало неподдельно бледным.
― Алексей… Алексей… что ты делаешь?
― Скажи, Юлия, в каких ты отношениях с Михаилом Семеновичем? — повторил Турбин твердо, как человек, решившийся наконец вырвать измучивший его гнилой зуб.
― Что ты хочешь знать? — спросила Юлия, глаза ее шевелились, она руками закрылась от дула.
― Только одно: он твой любовник или нет?
Лицо Юлии Марковны ожило немного. Немного крови вернулось к голове. Глаза ее блеснули странно, как будто вопрос Турбина показался ей легким, совсем нетрудным вопросом, как будто она ждала худшего. Голос ее ожил.
― Ты не имеешь права мучить меня… ты, — заговорила она, — ну хорошо… в последний раз говорю тебе — он моим любовником не был. Не был. Не был.
― Поклянись.
― Клянусь.
Глаза у Юлии Марковны были насквозь светлы, как хрусталь.
Поздно ночью доктор Турбин стоял перед Юлией Марковной на коленях, уткнувшись головой в колени, и бормотал:
― Ты замучила меня. Замучила меня, и этот месяц, что я узнал тебя, я не живу. Я тебя люблю, люблю… — страстно, облизывая губы, он бормотал…
Юлия Марковна наклонялась к нему и гладила его волосы.
― Скажи, зачем ты мне отдалась? Ты меня любишь? Любишь? Или же нет?
― Люблю, — ответила Юлия Марковна и посмотрела на задний карман стоящего на коленях.
***
Когда в полночь Турбин возвращался домой, был хрустальный мороз. Небо висело твердое, громадное, и звезды на нем были натисканы красные, пятиконечные. Громаднее всех и всех живее — Марс. Но доктор не смотрел на звезды.
Шел и бормотал:
― Не хочу испытаний. Довольно. Только эта комната. Эполеты. Шандал.
В три дня все повернулось наново, и испытание — последнее перед началом новой, неслыханной и невиданной жизни — упало сразу на всех. И вестником его был Лариосик. Это произошло ровно в четыре часа дня, когда в столовой собрались все к обеду. Был даже Карась. Лариосик появился в столовой в виде несколько более парадном, чем обычно (твердые манжеты торчали), и вежливо и глухо попросил:
― Не можете ли вы, Елена Васильевна, уделить мне две минуты времени?
― По секрету? — спросила удивленная Елена, шурша поднялась и ушла в спальню.
Лариосик приплелся за ней.
― Придумал Ларион что-то интересненькое, — задумчиво сказал Николка.