Спору нет: чего лучше – пшеничный хлеб? Чего лучше – Ал. Толстой из «Хромого барина»? И всегда есть риск – променять пшеничный хлеб на теперешний наш – мякинный. Но путь художников очень больших – это всегда путь Агасфера, это всегда – хождение по мукам, всегда измена синице в руках ради журавля в небе. А. Толстой за свою синицу держится крепко и журавля боится. Вот где-то совсем над головою у него просвистели журавлиные крылья: «Даша строгими „мохнатыми“ глазами поглядела на сестру» – и Толстой уже испугался этих великолепных мохнатых глаз – и отгородился от журавля кавычками. И так же старательно обносит он забором из кавычек и «словно», и «будто», и «казалось» – всякий не совсем обычный образ. «Словно в тишине вечера пел самый воздух»; «Казалось, тело стало легким и чистым без пятнышка»; «Даша словно очищала себя торжественными звуками»… Но мы, живущие в призрачном городе, – мы знаем, что то, что кажется, – уже есть; мы знаем: вечером в тишине – на самом деле поет воздух, и на самом деле – становишься без пятнышка, и на самом деле очищаешь себя торжественными звуками. И сам Ал. Толстой иногда также может выйти из своего московского тела и увидеть это. «Катя сделала что-то страшное и непонятное, черного цвета. Вчера ночью ее голова лежала на подушке, отвернувшись от всего живого, родного, теплого, а тело было раздавлено, развернуто. Так чувствовала Катя то, что Николай Иванович называл изменой». Ясно, Ал. Толстой может увидеть, но отчего же видит так редко, отчего боится видений?
Плотин говорил: «Тот, кто видит, – сам становится вещью, которую видит». По-плотиновски, Ал. Толстой Петербурга не увидел; он только написал о Петербурге отличный роман. Он рассказал о Петербурге, но не показал его.
Остальной художественный материал в журнале – это преимущественно грешники, вцепившиеся в единого спасающего их праведника – Ал. Толстого. В первой книжке – рассказ Дикгофа-Деренталя «Папаша», из революционного быта – один из тех рассказов, в паспорте у которых начертано: «Росту – среднего. Особых примет не имеется». Там же – воспоминания Боборыкина «За полвека» – о Герцене, Лаврове, Михайлове, Ткачеве, М. Ковалевском, Льве Толстом. Рядом талантливый публицист и оратор Алексинский дает свою подпись под очень слабой беллетристической вещью («Сказание об архангеле Аннаиле»). Во второй книжке – неожиданно спотыкаешься еще об одного маститого дебютанта: Г. Е. Львова – рассказ «Мужики». Рассказ неискусный, корявый, кое-где неприятные срывы в былинность («вели утешную беседушку»), но есть свежие, хорошо услышанные мужицкие обороты и слова, из мужицкого, а не пейзанского словаря. К рассказу приложена обстоятельная проповедь на тему: «Звери решают все тяжбы свои зубами, людям дано решать свои тяжбы сердцами»; проповедь хороша и своевременна, но самый гармоничный церковный купол не годится в виде крыши для русской избы.
Стихи – Ропшина, Минского, В. Набокова (в 1-й кн.), Амари, Вилькиной и Тэффи (во 2-й кн.). Читаешь эти стихи – как едешь по улице английского провинциального городка: все дома – чистенькие, гладенькие, одинаковые, хоть бы где-нибудь какой вихор или кривое оконце… нет…
Это сказал Амари, кажется, не только о своих стихах, но и о стихах своих соседей. Единственный, у кого этот огонь не так скуп, – В. В. Набоков: два первых его стихотворения («Панихида» и «Вьюга») читаются не только глазами; третье («После гроба») – автор явно извлек из старой, старательно разлинеенной гимназической тетради.